http://aniv.ru/view.php?numer=11&st=2
Усадьба Жаворонки
фрагменты романа
Atonia Arslan
LA MASSERIA DELLE ALLODOLE
Milano, “Rizzoli”, 2004
Антония АРСЛАН
Перевод Вардуи ХАЛПАХЧЬЯН
Энрике — Анриетте, которая так и не выросла
* * * * *
В середине октября Ервант бесповоротно решает: ехать. Он заказывает автомобиль «Изотта Фраскини», красного цвета, на дверцах которого красуется его монограмма из двух переплетенных серебряных букв. Внутри, в шестиместном салоне — все сплошь кожа и бархат, занавесочки и даже специальный ледник, а в нем — набор бутылочек и стаканчики матового хрусталя, серебряные столовые приборы и тарелки с инициалами. Надежно запрятан внутри автомобиля и маленький сейф, инкрустированный перламутром, с хитроумным английским замком (фигурный ключ от этой диковины висел, помню, во время второй мировой войны в коридоре, обтянутом голубым шелком, — преддверии и таинственном ходе к автомобилям, спрятанным в зерновом складе внутреннего двора).
Для эпохального семейного визита Ервант вновь погружается в замысловатую, до сих пор не востребованную восточную галантность: необходимо продемонстрировать щедрость, но переборщить будет равносильно тяжкому оскорблению. Он заказывает одной солидной лондонской фирме большое количество мелких золотых и серебряных безделушек: для мужчин и для юношей — ножнички для обрезки сигар, зажигалки, портсигары, ножнички для подстрижки усов с эмалевыми накладками геометрической формы, зелеными и золотыми; для дам — золотые с эмалью пудреницы, туалетные ножницы в форме цапли или журавля, вечерние сумочки и ридикюли из серебряных колечек с застежкой из полудрагоценного камня (оникса, янтаря, хризопраза, турмалина или бирюзы); для девочек — брошки и маленькие золотые колечки с надписью синей эмалью “Remember” или “Souvenir”.
Все заказывается в количестве, сильно превосходящем число членов семьи брата, от которого Ервант получил по своей просьбе все сведения — наверняка ведь будут еще старые друзья отца, друзья семьи, которые помнят его еще с тех далеких светлых времен. Ервант начинает вспоминать детство, и это приводит его в замешательство. Вместе с тем, как плод воспоминаний и радостных предчувствий, возвращается и давнее ощущение — безмятежность заполняет ту часть его души, где прежде была огромная пустота, осознанная только теперь.
От переводчика. Главные действующие лица:
Ервант Арсланян — врач, знаменитый и богатый, живет в Италии в г. Падуя.
Смбат Арсланян — его родной брат, аптекарь (хозяин аптеки «Хайастан») и негоциант в родном городке, в Анатолии.
Шушаник — жена Смбата.
Верон и Азнив Арсланян — сводные сестры Ерванта и Смбата, от второго брака их отца, живут в одном доме с Смбатом.
Изак — грек, священник греческой церкви в том же городке.
Наступивший 1915 год для Ерванта — год его пятидесятилетия, он доволен своей жизнью — и он одинок. Исподволь, невзначай, в моменты отдыха между осмотрами или хирургическими операциями, его посещают, чередуясь в сознании, воспоминания, всегда неспешные и текучие. «Я теперь итальянский подданный, никто не осмелится досаждать мне там, в Империи», — думает он и тут же, сам себе удивляясь: «А почему бы не купить себе дом рядом с нашей усадьбой, у водопада?»
От этой мысли им овладевает бесконечная умиротворенность, и все кажется возможным — даже верится, что жена согласится остаться там с ним, когда они состарятся, что сыновья научатся говорить на языке дедов, что армянская нация состоится... «А может быть и так, — рассуждает про себя Ервант, — что как раз война будет способствовать этому. Возможно, победят немцы, а ведь армяне сейчас храбро сражаются на стороне правительства как на фронте, так и в Парламенте. Наши ведь тоже делали революцию вместе с унионистами (младотурками. — Прим. ред.), и сам Энвер выразил Патриарху благодарность армянам за лояльность... а Талаат так вообще играет в тавли (нарды. — Прим. ред.) с Зохрабом...»
Константинопольский врач Арам Кардашян, друг и дальний родственник со стороны мамы Искуи, прислал ему из столицы альманах на 1915 год вместе с письмом, полным оптимизма, в котором рассказывал, с каким энтузиазмом пестуют армяне свою национальную сущность и какую дружбу, какое уважение выказывают им многие лидеры унионистов, с каким воодушевлением поэты, художники, писатели вновь обращаются к наследию древней армянской культуры, штудируют величественный язык отцов, изучают, публикуют, устраивают встречи. «Прошли времена Красного Султана, — пишет Арам, — наконец и у нас будет свое будущее. Когда закончится война, мы уж отвоюем себе право быть полноправными гражданами, автономными и в то же время лояльными».
Подозрения Ерванта потихоньку рассеиваются. Он листает альманах, улыбается сценкам повседневной жизни, переданными бойкой молодой журналисткой, но больше всего его потрясает (впервые, поскольку постоянная занятость оставляет место только для чтения газет) одно короткое стихотворение в ритме колыбельной песни — «Антасдан», то есть «Благословение полей на все стороны света», которое посвятил детям очень популярный поэт Даниэль Варужан. Это хвала миру и его гармонии, она завоевывает сердце Ерванта. Он вырезает стихотворение из журнала и кладет себе в бумажник — как оберег, как залог и обещание. («В краю Востока/ да будет мир.../ Не кровь, а только пот/ пусть оросит бразды полей,/ и колокола звук, с какой бы ни донесся стороны,/ лишь весть благословенья пусть несет»... (Перевод Вардуи Халпахчьян)) Оттуда, из бумажника, извлечет этот сложенный листок после смерти Ерванта в мае 1949 года его внучка.
Вот таким образом от октября 1914 до марта 1915 года переписка между братьями делалась все активней. И вот так оба они, погруженные каждый по-своему в пучину бередящего душу обретения друг друга, слышали только то, что говорила им память сердца, и избегали доводов рассудка и знаков, которые подавала им эпоха. Жизнь всегда потакала врожденному оптимизму Смбата, а в те месяцы всякая мелочь была для него источником радости: его кругло лицо сияло счастьем и предчувствием больших радостных событий. В аптеке «Хайастан» записные балагуры отпускали теперь шутки насчет Ерванта и строили всевозможные предположения по поводу будущей встречи двух своячениц — шумной авторитетной Шушаник и маленькой итальянской графини, которая, говорят, одевается всегда только в фиолетовое.
В аптеке, под мерный стук бросаемых зар, бились об заклад и устраивали пари. Арменак Мартиросян, всегдашний лучший друг, подначивает Смбата: «Ну что же скажут дамы друг дружке при встрече? А станет ли графиня есть нашу еду?»
«Выплюнет, все выплюнет», — уверенно вмешивается врач и акушер Крикор, скручивая себе сигарету. — «Вот увидишь, придется тебе прибегать к моим услугам, а они не бесплатные. Наша еда ей навредит, голова у нее разболится. Смотреть будет на нас сверху вниз и от жары будет страдать, а уж на крышу ты ее спать не уложишь» (всем известно, что с наступлением жары Смбат и Шушаник, как и все, спят именно там — и не только спят: эта счастливая супружеская пара стыда не знает...)
От коварного замечания о крыше у Смбата аж сердце упало. Но он тут же берет себя в руки: «Уже готов чертеж: в усадьбе будет устроена открытая галерея с видом на водопад, а посредине я поставлю английскую стеклянную беседку — каркас будет чугунный, а стекла цветные. Да и вентиляторы я выписал новейшие, из Франции». — «Подумаешь, все равно ей будет жарко, вот увидишь!» — смеется Крикор и потирает руки. И тут же устраивается пари “на девять месяцев”, с шумом и взрывами громкого смеха: «В конце сентября, когда “они” уедут, заплатишь всем, и немало».
Смбату так хорошо, что ему и дела нет. “Они” — его собственная золотая икона, нить, связывающая его с ХХ веком, с прогрессом. «Пусть я не увижу Парижа, но мой брат — большой человек», — думает он и уже лелеет в глубине души мечту о том, как в следующем году Ервант пригласит их к себе с ответным визитом, о котором уже написал, — и, может быть, он, Смбат, отважится поехать. Его старший, Сурен, уже будет в Италии, потому что в сентябре 1915 года отправляется в Армянский колледж «Мурад Рафаэль» в Венеции, там он будет учиться, а дядя будет его опекать.
Смбат выбрал Венецию именно из-за ее близости к городу, где живет Ервант: его немного беспокоит грустный юноша, который везде ходит за ним, часто просит стариков рассказать о резне 1890-х годов, читает газеты, лишен всякой воинственности. Может быть, Смбат беспокоился бы меньше, если бы по примеру многих молодых людей их города, да и всей области, Сурен вступил бы в какую-нибудь партию, участвовал бы в бесконечных политических дискуссиях, продолжающихся до поздней ночи за очередной чашечкой кофе с пирожными и напитками. Но Сурен все сидит дома за книжками, а с некоторых пор взялся везде ходить за отцом, как будто никак не может насмотреться. «Или он оценивает меня?» — думает про себя Смбат, несколько смущенный этим постоянным вниманием, из-за которого ему приходится ограничивать себя в шутках и краснеть за некоторые выходки своих друзей.
«Я не уеду», — сказал ему Сурен однажды ветреным февральским днем, когда они вдвоем ехали верхом в усадьбу Жаворонки. Там уже начаты работы, и опытный Оханнес, доверенное лицо отца, руководит постройкой изящного кругового балкона и стеклянной беседки. Из Англии прибыли цветные витражи с романтическими персонажами — Рыцарь со своей Дамой, фигуры в полный рост; а для оформления гостиной — витражи для боковых окошек с изящными рисунками незнакомых здесь цветов: вереска и английского вьюнка.
«У нас такого еще не видали», — повторяет страшно гордый Оханнес, а Смбат думает, что его хрупкая маленькая, одетая в фиолетовое свояченица не может не почувствовать себя здесь хорошо.
«Я не смогу уехать», — вдруг повторяет Сурен, как бы объясняясь, но при этом не объясняясь вовсе. «Не хочешь ехать?» — Смбат немного раздражен тем, что его отвлекли от простодушного созерцания невиданных красот, которые попали сюда благодаря его труду, его деньгам. Он как раз думал о первом большом празднике для всей семьи — с друзьями, соседями, работниками, дальними родственниками, даже с теми, кто не особо приятен — можно будет пригласить и каймакама (начальника полиции) эффенди Халила, клиента и доброго знакомого. Он часто заходит в аптеку сыграть партию в нарды, и все ему всегда поддаются.
Но, в конце концов, оторвавшись от проектов и грез, Смбат любовно берет Сурена за руку и усаживает с собой в уголке сада, где земля разрыта для устройства теннисного корта. Там стоят два видавших виды маленьких кресла кованого железа, покрашенные в белый цвет. «Нужно заказать в Вене камышовый садовый гарнитур», — быстро решает Смбат.
«Почему ты говоришь, что не уедешь?» — спрашивает он, задавая наконец вопрос прямо. Сурен смотрит в землю и страшно бледнеет, потом медленно поднимает голову и смотрит на отца с такой обжигающей болью в глазах, полных стыда и горя, что отец отводит свои, ощущая вдруг внутри заполненную холодом пустоту, которая устрашающе расширяется.
Нет ни паники, ни гнева: только пустота и боль. И Смбат страдает за сына, и страдает от своего незнания, как будто перед ним непроницаемая завеса, за которой — невиданный кошмар, Зверь Зверей, Апокалипсис. В тот момент и могло бы проясниться внутреннее видение, могли предстать перед взором его разума картины вероятного будущего. Но его простое сердце не выдерживает трагических предзнаменований, отказывается читать то, что уже провидит разум, что безотчетно поведано ему сыном.
Смбат проводит рукой по глазам, рука слегка дрожит. Он все отбрасывает и смотрит на сына весело, полными надежды глазами, и забывает остальное. Поднимаясь, он снова берет его за руку: «Не бойся, увидишь, до чего красиво в Венеции, а уж колледж! А дядя всегда будет брать тебя по воскресеньям к себе...» И Сурен смотрит на отца глазами, полными любви, и молчит.
Ервант пишет лихорадочно, рассказывает об автомобиле, о приготовлениях, о сыновьях, о подарках, которые собирается привезти с собой. Ничего не пишет он о раздраженности жены Терезы, о ее усиливающейся мигрени, приступы которой все учащаются.
Дата отъезда назначена на конец мая: несколько пропущенных учебных дней ничего не могут значить ни для шестнадцатилетнего Етварта, блестящего и прилежнейшего ученика колледжа отцов-бенедиктинцев в Айнсидельне, в кантоне Швейц в Швейцарии, ни для одиннадцатилетнего, живого и доброго Каэля, который обошел на целый класс своих сверстников и тоже учится отлично. Но бывают у него дни неизлечимой меланхолии, когда он прячется один и плачет, стыдясь своей слабости. Поедут с двумя шоферами и в сопровождении второй машины, которая повезет багаж, подарки, запасные шины и части для мотора.
«Поедем через Триест, — читает Смбат свои друзьям, — потом через Афины. Затем Салоники, Кавала, Александропулос, Константинополь... Почему бы вам с Шушаник не выехать нам навстречу?»
Всех присутствующих охватывает сильное волнение при мысли, что встреча двух своячениц произойдет на неизвестной территории. Шушаник царствует в своем доме, у нее нет привычки разъезжать — разве же она согласится так просто отказаться от своих преимуществ?
«Я поеду с тобой к ним навстречу, — предлагает вошедшая в этот момент Верон. — Можем поехать поездом». Смбату, любителю всяких новшеств, сразу нравится такое решение: поезда новой железной дороги отправляются и прибывают согласно расписанию, и все это отпечатано на специальной бумаге — не так как прежде, когда уезжал Ервант (семейная легенда рассказывает, что отец поручил Ерванта бандитам, которым доверял, и с которыми расплатился половинками от банкнот. Другая их половина была вручена им после того как пришло первое письмо из Венеции от “доставленного груза” — Ерванта). И вообще поезда — надежный транспорт, потому что большинство машинистов — армяне. Верон уже размышляет над цветом шляпки, с вуалью в тон.
В этот вечер в аптеке «Хайастан» присутствует и начальник полиции, он, как обычно, заглянул на дружескую партию в нарды. Среди поднявшегося шума вдруг раздается его тонкий голос, и все сразу смолкают. «Возможно, — говорит он благодушно,- это будет не совсем подходящий момент для путешествия в северном направлении», и все безотчетно ощущают какое-то неясное беспокойство, похожее на раскаты дальнего грома. Потом дома, каждый станет обсуждать его с женой, на секретном уютном домашнем совете своей спальни, и все, что простирается за ее пределами, покажется не столь значительным и предсказуемым. И на этот раз, как всегда, ничего не будет предпринято: никто не прислушается к голосу своего сердца, а чтобы успокоить его и заглушить, каждый лишь осенит себя широким крестным знамением.
* * * * *
Прошло несколько дней. Наступило утро 24 апреля. От Ерванта пришло письмо. Почтальон Левон Яковлян тотчас же, еще рано утром, понес его Смбату. Планы Ерванта все грандиозней. Теперь он придумал еще и рояль: он хочет поставить в главном зале усадьбы Жаворонки небольшой концертный Heizmann, с фонировкой красного дерева и отделкой из золоченой бронзы. Он одобряет, пишет Ервант, все новшества Смбата — и террасу, и беседку, и теннисный корт, и венскую гостиную и добавляет от себя рояль, для семейных вечеров, чтобы сестры вспоминали о нем и после его отъезда. По своей всегдашней привычке он заказал проставить и здесь, на крышке инструмента, свои инициалы серебряными буквами.
Ервант позаботился обо всем. Поскольку Австро-Венгрия — военная союзница Турции, то и выбрал он, дабы избежать проблем с доставкой, именно венский инструмент. Рояль будет отправлен непосредственно с фабрики, оттуда известят Смбата телеграммой, чтобы он подготовил место в усадьбе. Рояль привезет техник, специалист по настройке роялей — он задержится до приезда Ерванта, который оплатит заказ, как только убедится в точном его исполнении. Может ли Смбат оказать гостеприимство этому австрийцу?
Ну, конечно же, Смбат может, и с удовольствием. Он ждет его не дождется. Переполненный радостью, Смбат бежит с письмом к Крикору, ничему не верящему другу. Тот сидит в своем врачебном кабинете, пропитанном запахами табака и постоянного людского присутствия. Этому врачу все доверяют именно потому, что он никого и ничто не воспринимает всерьез, изъясняется кратко, скупыми словами, и это несомненно умаляет беды, с которыми приходят к нему сюда. Доктор улыбается другу снисходительно. Крикор не столько недоверчив или ироничен, сколько мудр, и мудрость его — чисто восточная мудрость, которой наделены только люди Востока, отучившиеся в Европе. И Крикор хорошо понимает Ерванта.
Его собственный врачебный диплом был получен в Берлине вполне заслуженно, с высшими баллами. Ему предложили остаться и делать карьеру. Но у Крикора были старая мать и три незамужние сестры, а также непреодолимая застенчивость. Поэтому он вернулся в свой маленький город, и теперь, беспристрастный скептик, всех здесь лечит, выписывает все газеты, а за Смбата, в котором ценит больше всего неиссякаемую сердечность, готов жизнь положить.
«Да ты прочти и постскриптум, — упрекает Крикор, когда чтение заканчивается, — может, твоя свояченица-графиня и вовсе не приедет».
Смбат, с замершим сердцем, читает: «Дорогой мой брат! Думаю, что хорошо бы купить себе дом неподалеку от усадьбы Жаворонки либо построить новый. Ты и Оханнес могли бы следить за работами...»
Ервант будет много лет вспоминать эту фразу, когда будет втайне плакать и медленно, медленно молиться: «Я не построил этого дома на земле моей потерянной родины... прошу тебя, Господи, Бог моих предков, молю тебя, предоставь мне его в моей небесной отчизне...» Старея, он будет невыносимо страдать от невысказанной ностальгии, которой ему не с кем будет поделиться в сердечной беседе на родном своем языке, спрессовавшемся внутри и там умирающем: страдать от вины в том, что уцелел.
Но Смбат просто счастлив, и все. Он быстро прощается с Крикором, выбегает и садится в двуколку. Он наказывает Верон заменить его в аптеке и устремляется, в счастливом возбуждении, осматривать окрестности (хотя он и так знает их, как свои пять пальцев), чтобы выбрать место для дома Ерванта. Кажется, он уже знает, где это место. Это будет совсем новый дом! Возле усадьбы Жаворонки — только старые постройки, и ни одна из них не достойна брата.
Он подумывает об участке неподалеку, о небольшой ровной возвышенности, с древними пещерами, где старухи собирают укроп и валериану, — она заканчивается уступами, ведущими к водопаду. Если что, там можно построить и летний павильон, как в Мариенбаде, который он однажды видел на картинке — весь из ажурного чугуна, покрашенный белой краской. А перед ним — терраса, увитая густой бело-фиолетовой глицинией.
Дом в современном стиле нужно поставить в глубине, главным фасадом — к водопаду, а другим — к дороге, на должном расстоянии от большого платана, от которого тень на весь участок, — его еще называют Деревом Рыцарей. В его тени, огромной уже и в те древние времена, один армянский князь собирал летом свой двор и однажды принял и угостил группу сбившихся с дороги всадников — рыцарей-крестоносцев. Гостеприимная Анатолия с ее мелкими княжескими владениями, богатая источниками и красивыми девушками, нравилась им больше, чем далекая сумрачная северная родина.
Их покорили солнце этой благословенной земли, а также возможность заняться здесь прибыльными делами. Они забыли своих жен и свои маленькие холодные феоды в Шампани и Нормандии и остались тут. Здесь они похоронены, и здесь живут их потомки. Из склепов женщины иногда выносят кость или какой-нибудь предмет (не драгоценный, потому что за прошедшие века эти захоронения разграблялись неоднократно) — то камень с орнаментом, а то и металлическую бляшку.
Дети с ними играют, но Крикор бережет эти реликвии и платит за них, если ему приносят. И дети, и старые собирательницы трав знают об этом.
Смбат быстро мчится в двуколке. Он обожает лошадей, весь преображается в седле. Его лицо делается решительным и полным достоинства, плечи гордо расправляются, а тем, кто смотрит на него, вспоминаются иные времена. Глядя, как он проносится в своем экипаже мимо префектуры, каймакам, вышедший после кофе на крыльцо со своей сигарой, бормочет сам себе: «Это просто вызывающе! Ведет себя, точно он здесь хозяин. Ну, ничего, скоро с этим будет покончено».
Константинополь, вечер 24 апреля 1915 года. Большая облава начинается. Перед своей беременной женой и малышами Даниэл Варужан, поэт, держится молодцом и улыбается: «Это только мера предосторожности. Ведь идет война. Мы теперь в центре внимания всего мира, ужасы времен Красного Султана не могут повториться» (а сам уже видит краем глаза черное крыло, его сотрясает внутренняя дрожь).
Мария в спешке готовит ему вещи, прячет между ними хлеб, баночку варенья и ложку. «Это все вам не понадобится, — говорит офицер полиции, командир отряда. — Это совсем ненадолго».
От этих вежливых слов Даниэл содрогается, смотрит офицеру прямо в глаза и читает в них смерть. Тогда с холодным спокойствием он обнимает Марию, как делает это всегда, выходя ненадолго из дому, берет книжку, ручку и тетрадку с недописанной поэмой: «Будет много свободного времени, я полагаю. Возьму с собой Песнь хлеба. Если зайдет Алексей, поговори с ним ты» (так, надеясь, что Мария поймет, он наказывает ей обратиться к Алексею Семеновичу Буркину, сотруднику Российского императорского посольства, поэту, печатающемуся в журнале Даниэла, в случае необходимости попросить убежища. Вообще-то они недавно поспорили по поводу одного поэтического метода, который показался Даниэлу непонятным, как незнакомый иностранный язык).
Мария смотрит на него и сердится. Она устала, ее третья беременность вдруг становится ей в тягость, как будто ей придется отныне за все отвечать одной. Почему он уходит так спокойно? — думается ей. Потом ощущает, что его нет рядом, а вместо него — давящая пустота. Он ушел, и воздух вдруг сгустился, и разом потерял все, чем в нем дышалось. Его больше нет, и он не вернется! Он ушел навсегда.
* * * * *
Смбат, простое сердце, так далек сейчас от всего этого, он снова счастлив. Сюрприз Шушаник, которая приехала в усадьбу Жаворонки и привезла с собой друзей, чтобы устроить прощальный ужин братьям-плотникам, раскрасневшиеся от быстрой езды сестры, все дети и особенно смешной малыш Нубар в девчачьем платьице: все радует его и обнадеживает. Шушаник, его деревце в цвету, решила, что так надо — значит, так тому и быть, и он счастлив.
Завтра подумаем о новом налоге, узнаем, что там хотел каймакам, а там успеет прийти и последнее перед встречей письмо от Ерванта — роятся мысли в голове Смбата, который весь готов отдаться радости праздника — первого в обновленной усадьбе, такого неожиданного, предваряющего большой праздник, намеченный на день приезда Ерванта.
Осталось только докончить площадку для лаун-тенниса, а на прошлой неделе уже прибыли из Англии замечательные крикетные молотки, и лужайка готова, как и застекленная беседка с цветными витражами, доставлены австрийские креслица из гнутого камыша и плетеной соломы, с чередующимися красными и синими крестиками в каждом квадратике. Блестят хрустальные горки в гостиной, блестят кастрюли на кухне. Скоро прибудет и венский настройщик, он уже два дня как выехал из Константинополя: вчера пришла от него телеграмма.
Раскрываются корзины и плетеные баулы с едой, на лужайке перед домом составляют большущий стол. Послеполуденный воздух напоен ароматами, все вокруг цветное и слепяще яркое. В кухне Шушаник руководит радостными хлопотами женщин — отдает распоряжения, отвечает, спрашивает, утешает. Она ведет предназначенную ей роль — но теперь, когда прошло кратковременное возбуждение от быстрой езды, на сердце навалилась такая тяжесть, что аж кончики пальцев немеют. В висках постукивает, не так сильно — но от этого все плывет перед глазами. Шушаник присаживается в углу кухни и вдруг нащупывает в глубине карманов тяжелые мешочки с драгоценностями и золотыми монетами, которые она спрятала там всего лишь несколько часов назад.
«Когда я это сделала и почему?» — спрашивает она себя растерянно. В этот момент на кухню заглядывает Смбат, который искал ее. Увидев, где жена, он подходит и ласково проводит рукой по ее волосам: «А, вот она, моя жена, у которой всегда что-нибудь в запасе мне на радость!» — светло говорит он. И добавляет их давнюю поговорку, их секрет, который уже давно не вспоминался: «Если бы твои волосы были жемчужными нитями, а пальцы твои были из алмазов — до чего бы я был богат, душа моя... и мы бы убежали с тобой далеко-далеко!».
Во время депортации, в течение всего крестного пути, Шушаник будет повторять себе эти слова и находить в них утешение. Ведь не может зло победить окончательно — потому что существует добро: отвергнем настоящее, как будто его нет, и в вечном гласе Божьем я опять услышу голос Смбата...
В этот самый момент конный отряд останавливается перед воротами усадьбы Жаворонки. На какое-то мгновение свет солнца, звуки и краски приводят прибывших в замешательство, которое неожиданно сковывает их. «Завтра, завтра», — ворчит солдат, один из тех двоих, что донесли о выезде в экипажах большой группы армян, и вытирает потные ладони о штаны, неуверенный и оробевший.
Но офицер подает пример должного негодования. «Псы неверные, праздник у них, когда у нас поражения на фронте, — восклицает он. — Ждут, что русские придут». На небе, сквозь не сгустившиеся еще сумерки, зажигается первая вечерняя звезда. Запахи роз и вьющегося жасмина, разлитые в воздухе, наполняют его меланхолией, сквозь которую доходят звуки дудука, который настраивает Грант, сидя на помосте для музыкантов под тремя большими платанами на другом конце лужайки. Он берет новую, такую нежную ноту и долго-долго тянет ее.
Эта нота оборвется глухим хрипом. Солдаты бесшумно рассыпаются по саду — и вот уже ловкий нож перерезает Гранту горло, от уха до уха. Левона Яковляна, инспектора и почтальона, который на должном расстоянии от праздничного стола крепит свой фотоаппарат на треногу, постигает та же участь — и он падает без единого звука, закатив кроткие свои глаза, на ярко-зеленую траву, которая быстро и бесповоротно темнеет вокруг него.
Как происходит убийство? Во что превращается кровь, что ударяет в голову? Как возникает жажда крови? Кто это испытал, тот, говорят, уже никогда этого не забудет. В несколько мгновений военный отряд превращается в банду хищников и с кошачьей сноровкой распределяется у всех дверей: у парадного входа, у задней двери на кухню, у двух остекленных дверей большого зала с верандой и новыми английскими свинцовыми стеклами. Дом радушно открыт гостям, он беззащитен, простодушен, как и сам его хозяин, Смбат.
Смбат и Шушаник еще в кухне. Она сидит на стуле, он стоит позади. И в этот момент все разом видят и постигают все: солдаты с блестящими шашками наголо заполняют все проемы, как воплотившиеся посланцы зла. Вслед за ними в дом входит их лейтенант, он пересекает зал, останавливается у двери на кухню, оглядывает все кругом с такой густой ненавистью, что все ощущают ее, как пощечину, и заявляет:
«Вы, предатели, псы, изменники. Вы нарушили приказ каймакама, но я вас выследил, и теперь вы будете наказаны». Смбат смотрит на него и не понимает, Шушаник понимает, что это смерть, резня. Она пробует встать, чтобы каким-нибудь жестом гостеприимства обезоружить ненависть офицера, не зная, что там, снаружи, уже убиты Грант и фотограф Левон.
Но лейтенант не обращает на нее никакого внимания. Он обращается к своим солдатам и резко приказывает: «Взять всех мужчин и собрать в соседней комнате».
Как рыб, безнадежно запутавшихся в сетях, Смбата и ошеломленного Крикора (напрасно выкрикивающего «Я врач, а вот доктор — аптекарь: вы не имеете права...») заталкивают в гостиную, и с ними — близнецов-плотников, и греческого священника Изака, и всех, всех. Сурен с грустью созерцал закат с верхнего этажа — услышав шум, он спускается вниз, собранный и молчаливый. Он становится рядом с отцом и ждет. Всех мальчиков тоже привели в гостиную: и Лесли, и Гаро, и Джеймса — сына ризничего Вартана, и Рубена — сына садовника, и выстроили у стенки, под нарядным, только что законченным, бордюром из цветов и листьев.
Женщин и девочек толчками подгоняют к противоположной стене. Шушаник стоит неподвижно и смотрит на своих. Ее расширившиеся глаза не выражают ничего, а руки, спрятанные в глубокие карманы, сжимают драгоценности и монеты. Рядом с ней Верон и Азнив, они крепко обнимают девочек и жмутся к ней с обеих сторон, образуя тесную группу. Никаких лишних жестов, ни одной жалобы: кажется, что женщины пытаются раствориться в орнаменте стены.
Одна только старая Нварт, скрючившаяся в углу, тихонько плачет и прижимает к себе Нубара в розовеньком девчачьем платьице.
И свершается судьба Смбата, и судьба его родных. Взметнулись сабли, поднялся крик, кровь брызнула во все углы, и красный цветок полетел в руки Шушаник: отсеченная и брошенная ей голова ее мужа.
Под ее кухонным фартуком, с вышитым крестиком пасхальным узором, которым Шушаник всегда гордилась, спрятана Анриетта, всего несколько месяцев назад девочка научилась говорить по-настоящему и сразу начала болтать без умолку — рассказывать самой себе истории. Еще и в прятки играет сама с собой — ну, чисто мышонок с даром речи! А сейчас обильный поток горячей крови, брызнувший из отсеченной головы отца, обдал ее с ног до головы сквозь скрывавшую ее ткань и залил до краев уютный домик под материнским фартуком. Один сильнейший запах поглотил все остальные, открывшийся для плача детский ротик наполнился обжигающей — самой горячей на свете — жидкостью, ужасная жгучая река залила чернотой маленькое сердечко и поглотила его.
Анриетта больше никогда не заговорит на родном языке, а другие языки мира будут для нее только чужими языками, как любая страна мира — только чужой страной: бесправный едок не своего хлеба, она будет везде ни к месту, без семейных связей, с завистью ко всем, у кого дети. Каждую из ночей своей последующей жизни она проведет свернувшись калачиком в темноте и плача, чтобы выжить, — и постепенно уйдет в тихое слабоумие, станет безжизненным существом, бессознательно ожидающим возвращения в утерянное отечество, где в потоке Божьего света снова встретит незамутненный взор отца.
Гаро лежит навзничь с остатком своей всегдашней улыбки, обхватив детскими еще руками распоротый живот. Лесли быстро-быстро удирает на четвереньках, пытаясь спастись под высокой горкой с хрусталем, но его хватают за ноги и ударяют головой об стену. Его круглая головка раскалывается, как спелый арбуз, разбрызгивая кровь и мозг по нежному цветочному орнаменту обоев. Вот они, кровавые цветы армянской голгофы.
Сурен, тоже раненый смертельно, всем сердцем хочет одного: укрыть позор своего отца, из обезглавленного тела которого все хлещет и хлещет кровь. Сколько же крови в одном человеческом существе... Аккуратные ловкие руки аптекаря, почему-то слишком белые, вывернуты ладонями вверх, как при снятии с креста, и взывают к милосердию, просят сострадания. И юноше удается приблизиться к телу отца и, умирая, прикрыть его своим, как будто прося прощения у него и за него.
Крикор, врач, который пытался протестовать, оставлен напоследок (у палачей тоже есть своя логика). Поэтому он еще успевает указать на Изака и сказать: «Он тут ни при чем. Он не армянин». Понятно ведь, что это не банда грабителей, и что тех, кого забрали в Префектуру, ждет такая же участь — потому что это именно от армян сокрылся Бог, и несутся по небу кровавые тучи.
И лейтенант, который в самой гуще водоворота убийств продолжает трезво и воодушевленно отдавать приказы, указывает концом сабли на следующую жертву: они вытаскивают Изака из угла, в котором тот скрючился, и пинками выгоняют вон, невредимым. Всякий день своей последующей жизни Изак будет молить о прощении за то, что не разделил судьбу своих друзей-армян, за то, что не остался, чтобы благословить их, как ему предписывал долг, и оттого его молитвы ежедневно будут подниматься к Божьему Престолу, до самого 1923 года, когда в пожаре Смирны свершится с честью его судьба грека.
Крикора раздевают догола, с гоготом и прибаутками ему, часть за частью, отрезают все. «Он был твоим любовником?» — глумится лейтенант, обернувшись на крики Шушаник и остальных женщин. Вопли агонии Крикора резко обрываются, когда палачи все, что отрезали, запихивают ему в рот. Эти глаза, недавно такие ироничные и умные, ужасающе расширяются, и Шушаник, в сосредоточенности своей агонии, думает о том, что у нее нет с собой ничего, даже спицы, чтобы избавить Крикора от мучений.
И Крикора — еще живого! — и всех мертвых выволакивают на лужайку и забрасывают в яму, приготовленную для теннисного корта, пахнущую свежей землей. Женщин тоже выгоняют наружу, всех скопом, чтобы смотрели.
Лейтенант говорит с улыбкой: «Пускай хозяйка дома усаживается, и заберите у нее из передника эту голову». А она, слушая это, тихо закрывает удивленные, широко раскрытые глаза Смбата. «Мы же не дикари, мы их отпустим. Разделаемся с трупами, а потом можно и поужинать. Мужчины вашей подлой породы — предатели, и всех их надо уничтожить, если выживет хоть один — так захочет мстить. А вы всего лишь женщины...»
На самом дне лежит Смбат, с головой, грубо приставленной к телу и вдавленной в землю лицом вниз. Сверху, с глазами, застекленными холодом смерти, лежат, один на другом, близнецы-плотники, которым не придется увидеть Америки своей мечты. Много лет подряд их отец будет писать всем, кто выживет, не теряя надежды, — и всегда будет получать ответ, что никто не видел их мертвыми. С закрытыми глазами лежит Гаро-большой в обнимку с Гаро-маленьким, которого он не смог защитить, но и смерть не смогла разжать его бесполезно сильных, застывших рук. Сверху на него бросают тело Вартана, ризничего католической церкви, вслед за ним — тело его сына с раздробленной грудью, которого его диковинное имя (беспомощная попытка заговорить судьбу) не спасло от общей участи.
Трупы нагромождают лихорадочно, но организованно. Один из солдат замечает, выражая мнение не только свое, но и товарищей, и лейтенанта: «Не слабо, однако, любят себя эти неверные!» Другой отвечает ему с громким смехом: «Любили. И это наша заслуга. А теперь их ухоженные женщины достанутся нам».
Свора уже предвкушает запланированное насилие, каждый бросает оценивающие взгляды на скучившихся женщин, девушек и девочек — и каждый понимает, что здесь хватит на всех. Потом их бросят тут же, а пока впереди — долгая ночь. Нужно еще разгромить все кругом — вон сколько тут всякого стекла.
Напрасно Рыцарь и его Дама с витражей пытаются защититься своей непривычной красотой: в них целятся с ненавистью, их уничтожают пулями, шашками, камнями. Изящные английские цветы на боковых окошках все до одного пробиты саблями или разбиты прикладами в состязании на ловкость, само собой возникшем среди какофонии доносящегося из всех углов перезвона разбиваемого вдребезги стекла.
* * * * *
Ервант в тот восхитительный отрезок мая живет как слепой, не замечая ни сыновей, ни жены, ни ее родных. Он перевозит семью на лето на виллу в Доло, а сам каждое утро выходит из дому, спешно позавтракав под присмотром молчаливо стоящей перед ним Летиции своим обычным кофе с молоком и куском хлеба. Он садится на пригородный поезд и едет в город, к себе в лечебницу, где работает до изнеможения. И непрестанно ищет известий, но ничего нигде не находит.
Совсем никаких новостей о положении на восточном фронте! Что русские наступали, что Энвера вызволили из засады солдаты-армяне — все это уже устаревшие известия. Чудовищная тишина скрывает теперь всю Анатолию, а от Смбата все не приходит ответа на его телеграмму от 23 мая. Именно это, вне всякого сомнения, самый тревожный симптом.
Ведь Смбат же никогда не упускал случая послать телеграмму! А вдруг там развернулись военные действия? Но ведь город отстоит достаточно далеко от линии фронта, и ни в какой сводке новостей он не упоминается. Смбату ничего не стоит «пойти в обход»: послать весточку через столичное агентство одной из немецких фармацевтических фабрик, которые снабжают лекарствами его аптеку.
Вне себя от тревоги, Ервант, сам не зная почему, чувствует себя в опасности. В его воспаленном воображении возникают то бесформенные кошмары, то неясные кровавые видения, которые никак не сопрягаются с его реальным, почти полностью европейским жизненным опытом. Поэтому он сам не может разобрать: извне ли нашли на него эти тучи, что омрачают его с каждым днем все сильнее, либо они плод его собственной больной фантазии — порождения необъяснимого чувства вины (а может быть, неосуществленных желаний?) или реальные ощущения конкретного зла, мрачные тени, самовольно угнездившиеся в его подсознании.
И тогда он посылает телеграмму с просьбой навести справки Зареху в Алеппо — но и от Зареха нет никакого ответа. Рупен же из своего Бостона может только ответить теми же вопросами на его вопросы и разделить с ним его безмерное беспокойство.
Так проходят две недели, и судьба Смбата уже свершилась. Но вот доходит первая новость. В одной американской газете, среди многих самых разных заметок, публикуется краткое сообщение — неподтвержденное, но насыщенное той страшной правдой, которую ухо армянина, хоть и европеизированного, распознает, как распознаются удары похоронного колокола: «В городе N закрылся на неопределенный срок известный Американский Колледж. Здание было конфисковано, ученики распущены по домам либо забраны на службу в рабочие батальоны. Директор колледжа и американский консул воспротивились исполнению приказа и были объявлены персонами нон грата. Посол Моргентау направил официальный протест турецкому правительству в лице Энвера-паши. Требования посла удовлетворены не были».
С этого дня начинают поступать в учащенном ритме разрозненные сведения: сначала случайные отрывочные новости среди других военных сводок о ходе европейской войны, а затем все более определенные сообщения, и, наконец, составляется отчетливая картина, не понять которой невозможно. В то мрачное начало лета 1915 года Ервант не будет больше читать военных сводок, он будет только, капля за каплей, выбирать проникшие за рубежи империи даже самые мелкие заметки об истреблении армян — скупые строчки, но для него душераздирающе красноречивые, внушающие ужас.
Газеты пишут об уничтожении армян, когда хотят привести примеры коварства австро-германцев, ведь Оттоманская империя — союзница этих государств. Но Ервант начинает отдавать себе отчет в том, что речь идет вовсе не о случайных убийствах и не о типичных для военного времени беспорядках. Он с горечью различает подо всем этим мрачный замысел, паутину смерти, которой, несомненно, оказался опутан и Смбат — потому что он не прислал никакого известия. И Ервант в глубине души приходит вскоре к окончательной уверенности в том, что мира, в который он тешил себя иллюзией вернуться, больше не существует, он сгинул навсегда, — и вспоминает самого себя год назад, когда умер старый Амбарцум и он, старший сын, с облегчением написал письмо с отказом от своего первородства и начал думать об Утерянной Стране.
Но тогда Смбат был там. Смбат всегда был там для него, Ерванта: Смбат со своим простым сердцем, Смбат со своими телеграммами, аптекой, нардами, со своими детьми — вот это все на фотографии на письменном столе перед Ервантом. С подобающей случаю серьезностью чинно стоит семья возле гроба старого Амбарцума, и затейливая орнаментальная рамка из цветов, подкрашенных серебряной краской, обрамляет всю сцену.
Смбат, брат. Тот, кто хранил ключи. И сердце Ерванта замыкается, закрывается навсегда. Подавленный чувством бесконечной вины — вины быть живым, будучи армянином, вины за свое везение, Ервант больше никогда не обратится по своей воле к своим корням, своему происхождению и не углубится в гармоничные разноцветные воспоминания об Утерянной Стране — никогда до тех пор, как не станет рассказывать их маленькой девочке, как рассказывают сказки далеких стран, недостижимых то ли оттого, что они так далеко, то ли оттого, что просто навеяны мечтой.
Конечно, Ервант позаботится о детях, которых привезут из Алеппо: это он оплатит все расходы на их путешествие. Он вырастит их (как армян — всех, кроме бедной Анриетты), но потом он разделит их: двое отправятся в Америку — в Бостон, к Рупену, а Нубар и Анриетта останутся с ним. Для его же собственных детей древняя его родина останется запретной страной, сведется к немногим отголоскам: нескольким фотографиям и каким-то именам. А в 1924 году Ервант направит итальянскому правительству запрос на разрешение убрать из своей фамилии смущающее его завершение из двух букв — «ян», которое с головой выдает армянское происхождение. Такая, укороченная, эта фамилия может сойти за какую угодно.
* * * * *
При выезде из города на повозку к Шушаник подсел старый священник Ованнес.
«Освежитесь глотком тана, батюшка», — тут же предлагает Азнив, у которой, как и у сестры Верон, голова защищена шляпкой от уже почти летнего солнца. Старый священник пахнет жарой и потом, и Азнив вдруг думает: «Как же нам теперь мыться?», и угрожающая неизвестность всего этого путешествия встает перед ней со всей очевидностью. Двигаясь к югу, они не найдут гостиниц — их там нет, там только бесконечные пыльные дороги, пустынные земли и редкие деревни. Тут же рождается и второй вопрос: «Докуда нам придется двигаться?»
Азнив думает мучительно, потом смотрит на Шушаник, взор которой снова заволокло так, что кажется, будто она ничего не видит, — и решает пока промолчать.
Старый священник устал и дремлет. Его морщинистое от усталости широкое лицо, обрамленное длинной бородой, постепенно смягчается во сне.
«Спи, спи, батюшка», — шепчет Азнив, и ее молодое задорное сердце как-то естественно успокаивается. Солнце так ярко, воздух так звонок сейчас, в конце мая! Ведь может же быть так, что убийцы Смбата были просто вооруженной бандой тех ужасных гамидие, о которых все столько слышали. Армянские женщины сумеют выжить, они должны суметь. Ей приходят на ум не раз слышанные рассказы об убийствах во времена Красного Султана, и, как ни странно, они ее успокаивают: наша семья уже так дорого заплатила, что, может быть, мы живы не в долг и снова можем думать о будущем. Имена Зареха в Сирии и Рупена в Бостоне возникают у нее в памяти, как фонари в тумане: как, как сообщить им? Если Измене сумеет добраться до них, как обещала...
Местность вокруг кажется такой приветливой, что и Азнив, и сидящая рядом с ней на повозке, внимательно и осторожно правящая лошадьми Верон думают одновременно, что хорошо бы пополдничать — отдых всех взбодрит и заставит улыбнуться хоть некоторых из этой длинной, растянувшейся по дороге процессии: люди с убитым взором, кто на повозках, кто пешком.
Впереди открывается луг в тени большого платана, и рядом с ним — уже много веков журчащий свою песню родник. Его вода собирается в овальную, украшенную изящным орнаментом чашу из греческого мрамора, борта которой потерлись и истончились за столетия людского паломничества. Дети обычно плескаются в нем, волы пьют его воду, а звезды отражаются на его глади. Под желобом неиссякаемой струи, еле-еле заметный, но хорошо видный тому, кто знает, где его искать, давно еще вырезан кем-то на камне маленький крест. И все армяне, и все греки знают об этом. Потому-то и прозвали этот родник Источником Отшельника. Считается, что ключ забил здесь по велению то ли святого Иринея, то ли святого Атанасия, который удалился сюда в скалы на житье и поселился в гроте — таком маленьком, что и ребенку не влезть. Сейчас в этом гроте всегда хранится свечка, предназначенная для путников.
Повозки останавливаются одна за другой. И вот уже дети начинают бегать между ними, а женщины задумываются. С ними нет больше мужчин. Сильные духом, они всегда подсмеивались над суеверием и всегда знали, как поступить. Женщины тревожатся, просят совета у стариков. Кто-то идет к гроту и зажигает свечечку.
Жандармы, заптии, которые сопровождали караван после выхода из города, куда-то исчезли. Женщины замечают это не сразу, и это их не только не радует, но беспокоит еще больше. В последней повозке акушерка Српуи, поставив на стражу одну из женщин, чтобы никто не приближался, помогает роженице — семнадцатилетней жене одного торговца, который сейчас находится по делам в Столице.
«Он о тебе думает, розочка моя, — шепчет Српуи и прикладывает ей к губам смоченную уксусом тряпицу, — а ты молодая, сильная, и все пройдет. Этот бычок не хочет оставлять тебя, уж так ему там хорошо в тепле, в твоем нутре. Ну вот, вот, видишь, мы остановились, вот как раз и самый момент, не так ли, розочка моя?».
Бедняжка, бледнее воска, закрывает глаза и вся напрягается. «Только боль, слишком сильная, попросту невыносимая», — думает она и чувствует, как огненный шар перекатывается внутри нее, сжигает ее всю, и слышит чей-то сдавленный крик.
«Умница, умница Рипсиме. Твоя святая о тебе позаботилась… — говорит Српуи, гладя ее по пылающей щеке. — А теперь вместо отца, который далеко, благослови это дитя от его имени и дай ему свое».
«Его имя Вартан», — выдыхает роженица и с огромным облегчением отдает себя во власть опытных рук.
Тем временем постепенно подтягиваются все остальные: те, кому не досталось места на повозках, одиночки, нищие — и все радуются остановке, радуются свежей чистой ключевой воде и благословению Отшельника, который защитит всех, кто выпьет этой воды, и думают о еде, о хлебе. Они так устали, что рады довериться тем, кто их ведет.
Но кто их ведет? Это всего лишь несколько девушек, потому что Шушаник все еще не в себе, совсем ушла от реальности. Эти молодые девушки так самостоятельны, они учились и даже знают по-французски, и историю, и географию. Ну, просто барышни.
Они оживленно совещаются — не по поводу маршрута, который навязан и может быть только один: единственная дорога пересекает холмы, а потом спускается в равнину. Они думают о том, что будет потом, о том, как наладить все в этом путешествии, распределять еду, управлять этой маленькой движущейся по дороге общностью людей.
На стариков рассчитывать нельзя, они ничего не могут и склонны к жалобам, грешат дурными пророчествами. Женщины с детьми думают только о детях, но могут ведь готовить еду.
Но Азнив, и Верон, и Айкануш — дочка учителя, и Вартуи — служащая с почты, и та, что работает на железной дороге, — все они уверены, что справятся. В душе появляется тайная гордость: вот, они всегда жили под защитой, на втором плане, а теперь все на них, и они со всем этим справятся, потому что и у них есть голова на плечах. Первым делом, знакомые с идеями равенства, они обещают друг другу, что в этом путешествии все равны между собой, и все необходимое будет общим и будет распределяться на всех, как рассказывал им учитель Кеворк. «Как если бы мы были в Соединенных Штатах, — подсказывает Верон, — и как проповедуют в моей Церкви». И остальные кивают в знак согласия.
И вот все рассаживаются на большом лугу — старики, женщины, дети, нищие. Старый священник Ованнес затягивает Орхниал е Тер (Благословен Бог) и присаживается рядом с Шушаник, оцепеневшей и неподвижной, и шепчет ей слова утешения.
И в этот самый момент, под этим сияющим полуденным солнцем, появляются со всех сторон на вершинах холмов, а потом молниеносно скатываются вниз на своих быстрых конях курды-бандиты — из тех племен, что живут в горах над водопадом. Им была обещана добыча с армянского каравана. Они оглашают все кругом бешеными криками, их обнаженные сабли и карабины сверкают на солнце. С врожденной лихостью конных вояк проносятся они всем отрядом по лугу, несколько раз туда и обратно, не задевая людей, но напрочь уничтожая всю посуду и разложенную на скатертях еду. Их главарь хватает священника за бороду и тащит его за собой по пыли.
Вслед за первой появляется и вторая группа всадников. С устрашающими криками они быстро и ловко окружают все повозки. Застывшие, окаменевшие затаили дыхание армяне. Бесконечное мгновение их муки еще не свершаются, и до самого неба слышен чей-то одинокий голос, молящий Бога о помощи. [...]
© Vardui Kalpakcian 2007