М. Л. Гаспаров - Занимательная Греция (2004)
М. Л. Гаспаров - Занимательная Греция (2004)
М. Л. Гаспаров - Занимательная Греция (2004)
ru
Михаил Гаспаров
Занимательная Греция
Аннотация
Михаил Гаспаров
Занимательная Греция
От сочинителя
Если вы, молодой читатель, перелистаете эту книгу, посмотрите картинки, заглянете в
оглавление, прочитаете по нескольку страниц там и тут, — то первым вопросом, который вы
зададите, будет, наверное, такой: «А это правда так и было?»
Я отвечу: и да, и нет.
Правда то, что были славные победы греков над персами, а потом сказочно быстрое
завоевание Востока Александром Македонским. Правда то, что спартанцы были непобедимыми
воинами, а афиняне лучше других строили мраморные храмы и сочиняли трагедии для театра.
Правда то, что в греческом языке впервые появилось слово «философия» и что в
Александрийской библиотеке занимались почти всеми теми же науками, какими занимаемся и
мы.
Но что вокруг этих событий было столько кстати сбывавшихся предсказаний оракулов;
что все герои были героями без страха и упрека, а злодеи — злодеями до глубины своей черной
души; что все речи, которые при этом говорились, были такими умными, краткими и
складными; что все диковинки земной природы и людских обычаев, о которых слышали
древние греки, были и вправду таковы, — за это, конечно, поручиться нельзя. Здесь много
выдумки.
Чья же это выдумка?
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 2
Выдумал это сам греческий народ. Так ведь бывает всегда: когда случится какое-нибудь
интересное событие, вести о нем передаются из уст в уста, обрастая новыми и новыми
живописными подробностями, и под конец факты так тесно сплетаются с легендами, что
ученому историку приходится много трудиться, чтобы отделить одно от другого.
Как историки восстанавливают действительный облик событий по противоречивым
рассказам о них, — об этом можно было бы написать очень интересно, но это уже была бы
совсем другая книга. Наша же книга — о том, каким запомнили свое прошлое сами древние
греки. Можно ли судить о человеке по тому, что он сам о себе рассказывает? Можно: даже
когда он присочиняет, мы видим, каков он есть и каким ему бы хотелось быть. Вот так же
можно судить и о целой древней культуре по ее рассказам о себе.
Все, что для нас сейчас само собой разумеется, когда-то было открыто впервые. И то, что
надо слушаться закона; и то, что параллельные прямые нигде не пересекаются; и то, что биение
пульса в человеке — от сердца; и то, что мысль о вещи может больше о ней сказать, чем взгляд
на эту вещь; и то, что интересные истории можно разыгрывать в лицах и тогда это называется
драма. Такие открытия порознь делались и в Вавилоне, и в Индии, и в Китае, и в Греции. Но
наша собственная цивилизация, новоевропейская, развивалась главным образом на основе
древнегреческой (и сменившей ее древнеримской). Поэтому древнегреческие открытия ближе
нам, чем какие-нибудь иные.
Из столетия в столетие в учебниках математики переписывались почти те же определения,
какие были когда-то даны Евклидом; а поэты и художники упоминали и изображали Зевса и
Аполлона, Геракла и Ахилла, Гомера и Анакреонта, Перикла и Александра Македонского,
твердо зная, что читатель и зритель сразу узнает эти образы. Поэтому лучше узнать
древнегреческую культуру — это значит лучше понять и Шекспира, и Рафаэля, и Пушкина. И в
конечном счете — самих себя. Потому что нельзя ответить на вопрос: «кто мы такие?», не
ответив на вопрос: «откуда мы такие взялись?»
Впрочем, это я забегаю вперед. Потому что «познай самого себя» — это тоже один из
заветов древнегреческой цивилизации, и вы еще не раз с ним встретитесь в этой книге. Желаю
вам успеха!
Часть первая
Греция становится Грецией,
или До закона было предание
Есть племя людей,
Есть племя богов,
Дыхание в нас — от единой матери,
Но сила нам отпущена разная:
Человек — ничто,
А медное небо — незыблемая обитель
Во веки веков.
Но нечто есть,
Возносящее и нас до небожителей, —
Будь то мощный дух,
Будь то сила естества, —
Хоть и неведомо нам, до какой межи
Начертан путь наш дневной и ночной Роком.
Пиндар
Историческая наука начинается с хронологии. Это, может быть, самая скучная часть
истории, но и самая необходимая. Если не знать, что было в прошлом раньше и что потом, то
все остальные знания теряют всякий смысл.
Греки это понимали и заучивали хронологию старательно. На острове Паросе старание
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 3
дошло до того, что большая хронологическая таблица по греческой истории была вырезана на
мраморе и выставлена на площади, чтобы прохожие смотрели и просвещались. Таблица эта
сохранилась. Но выглядит она, на современный взгляд, немного странно. Вот ее начало с
небольшими сокращениями.
Вы скажете: «Разве это история? Это сказка! Это все равно что составлять таблицу по
хронологии Киевской Руси и включать в нее даты: тогда-то Илья Муромец убил
Соловья-разбойника, а тогда-то Руслан — Черномора».
Грек, услышав такие слова, обиделся бы. Может быть, он сам из знатного рода, который
возводит свое происхождение к одному из мифологических героев, упомянутых здесь.
Спартанский царь Леонид, герой Фермопил, считал себя прапра— (повторите это «пра» 20 раз!)
-правнуком Геракла. Сроком жизни человеческой греки считали 70 лет, лучший срок для
рождения сына — середина жизни, 35 лет. Леонид погиб в 480 г. до н.э. Отсчитайте от этой
даты 23 раза по 35 лет (жизнь Леонида и 22 поколений его предков) и вы окажетесь в 1285 г. до
н.э., как раз в том времени, в которое Паросская таблица поселяет Геракла. Как же не верить
такой хронологии?
И не только тщеславные цари, но и более серьезные люди часто возводили свой род к
героям и богам. Гиппократ был великим ученым, отцом греческой медицины; мы с ним еще
встретимся в этой книге. Он был из рода потомственных врачей, Асклепиадов, а род этот
начало вел от Асклепия, бога врачевания, сына Аполлона; Гиппократ был потомком бога в 18-м
поколении. Если сделать расчет лет, то получится: бог жил незадолго до Троянской войны. И
правда: в «Илиаде» написано, что сын бога Асклепия, Махаон, был, так сказать, главным
врачом греческого войска под Троей. (Знаете большую яркую бабочку-махаона? Так вот, она
названа в честь этого самого врача-полубога, а почему — я не знаю.)
Поэтому не будем смеяться заранее. Для грека хронология мифов была делом важным. Ею
занимались большие ученые. Эратосфен, великий математик, впервые рассчитавший размер
земного шара (как он это сделал, мы узнаем в последней части этой книги), столь же усердно
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 4
рассчитывал и дату падения Трои. Кстати, она у него получилась другая, чем на Паросской
таблице: 1183 год. Но это уже мелочи.
И еще два слова. Я сказал, что начало Паросской таблицы я переписал с небольшими
сокращениями. Но я сделал в ней еще одно изменение — очень простое и очень бросающееся в
глаза. Какое? Попробуйте догадаться. Кто не догадается, для тех я скажу об этом на 34-й
странице.
Переселение дорян
— это дикое лесистое нагорье, но по сторонам его лежат четыре плодородные долины: на
востоке — Аргос, на западе — Элида, на юге — Лакония и лучшая из всех — Мессения. Элиду
отдали Оксилу, а о трех других областях три брата бросили жребий. В горшок с водой каждый
опустил по камню: чей вынется первым, тот будет владеть Аргосом, чей вторым — Лаконией,
чей третьим — Мессенией. Аристодем и Темен опустили свои жребии честно, а Кресфонт
схитрил. Ему хотелось получить урожайную Мессению, и он бросил в воду вместо камня ком
земли, который разошелся в воде. Аргос достался Темену, Лакония — Аристодему, Мессения
осталась на долю лукавого Кресфонта.
Совершив дележ, братья на трех алтарях принесли жертвы Зевсу. А наутро на их алтарях
оказалось по неожиданному животному: на аргосском — жаба, на лаконском — змея, на
мессенском — лиса. Гадатели, посовещавшись, объяснили: жаба — животное
малоповоротливое, так что аргосским дорянам лучше не ходить на войну; змея — грозное, так
что лаконским дорянам будет сопутствовать победа; а лиса — хитрое, в чем каждый мог и
сможет убедиться. Братья переглянулись, поняли хитрость Кресфонта и затаили злую память на
мессенских дорян.
Царь Кодр
Когда доряне заняли Пелопоннес, то пелопоннесские ахейцы или подчинились им, или
ушли в глухие горные местности. А самые знатные и гордые роды стали покидать страну и
переселяться на север: в Беотию, где жило третье большое греческое племя — эоляне, и в
Аттику, где жило четвертое племя — ионяне.
Их принимали гостеприимно, особенно в Аттике. Здесь как раз в это время умер
последний царь из рода славного Тесея, победителя Минотавра. Старейшины посовещались и
выбрали новым царем пришельца — ахейца из царского рода по имени Кодр.
Пелопоннесским дорянам было обидно видеть, что беглец из-под их власти стал царем на
чужой стороне. Они пошли на Аттику войной и осадили Афины. Осада оказалась делом
трудным, решили послать к оракулу и спросить: «Возьмем ли мы Афины?» Оракул ответил:
«Возьмете, если не тронете царя». Доряне объявили по всему войску строгий приказ: никому не
трогать царя Кодра ни под каким видом — и продолжали осаду.
В Афинах тоже узнали об ответе оракула. И царь Кодр решил спасти город ценой своей
жизни.
Он оделся в рваное мужицкое платье, взвалил на плечи мешок, взял кривой серп для
обрезания веток, вышел за ворота и стал собирать хворост. Его схватили и поволокли в
дорийский лагерь. Он стал отбиваться, взмахнул серпом и ранил какого-то воина. Это
разъярило дорян, его убили, а труп бросили в поле.
Афинские старейшины выслали в дорийский стан посольство: «По священным обычаям
предков верните нам для погребения тело нашего царя!» — «Мы не трогали вашего царя!» —
ответили им. «Вот он!» — показали афиняне на мертвое тело в лохмотьях и с вязанкой хвороста
за плечами. Доряне вгляделись и поняли: предостережение оракула они не соблюли. Они
отдали убитого Кодра, сняли осаду и ушли из Аттики ни с чем.
Кодра похоронили как героя, у ворот спасенных им Афин. Над его могилой насыпали
высокий курган и засеяли его пшеницею — в знак, что он отдал жизнь за счастье и процветание
приемного отечества.
А старейшины, поразмыслив, постановили: после Кодра никто в Афинах не достоин
носить имя «царь» — отныне глава государства будет выборным и будет называться просто
правителем, по-гречески — архонтом.
Первые архонты в Афинах выбирались пожизненно и только из числа потомков Кодра;
потом только на десять лет; потом только на один год — и уже из любых знатных семейств.
Первые архонты управляли единовластно; потом в помощь такому архонту стали выбираться
еще три, поделивших между собой три главные царские заботы, — архонт-жрец,
архонт-воевода и архонт-судья; потом одного архонта-судьи стало мало, и начали выбирать
целых шесть. Так составилась коллегия девяти архонтов, управлявших Афинами в течение
года; а отслужив свой срок, они становились членами совета старейшин, заседавшего на холме
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 6
После переселения дорян в Греции сразу стало тесно. Нужно было искать новые земли.
Люди стали собираться отрядами, садились на корабли и отправлялись за море основывать
новые греческие поселения на иноземных, «варварских» берегах.
Первое направление этой колонизации напрашивалось само собой: через Эгейское море,
на противоположный малоазиатский берег. Все четыре греческих племени зашевелились и
тронулись с места. С острова на остров, как с камня на камень, они перешли Эгейское море.
Эоляне заняли север малоазиатского побережья с островом Лесбос, доряне — юг с островом
Родос, ионяне — середину с островами Хиос и Самос и с новооснованными городами Смирной,
Эфесом, Милетом. Ахейцы же обратились в другую сторону и направили первые корабли в
бурное западное море, к берегам Италии и Сицилии.
Новые места всколыхнули старые воспоминания. Поселенцы малоазиатских берегов
вспоминали, как невдалеке от этих мест их давние предки бились под Троей; разведчики
западных морей вспоминали, как в этих же краях скитался по дороге на родину Одиссей. И
когда знатные люди новых городов сходились на пиры и развлекались песнями, они все чаще
требовали, чтобы им пели про Троянскую войну и про странствия Одиссея.
Пели эти песни сказители — аэды. Они передавали их из рода в род, изменяли или
дополняли древние песни, слагали по их образцу новые. Поколения аэдов выработали для песен
мерный длинный стих — гекзаметр, поэтический язык, богатый старинными словами и
оборотами, набор готовых выражений для описания часто повторяющихся действий. Такие
песни были очень похожи на наши былины. И длиной они были как былины: на час пения или
около того, чтобы слушатели не заскучали. Если нужно, певец всегда мог и сжать и растянуть
свой рассказ — например добавить подробностей, — как герой, вооружаясь к бою, надевает
сперва поножи, потом панцирь, потом шлем, берет меч, потом щит, потом копье, и какой
мастер изготовил этот щит, и от какого предка достался ему этот меч.
Таким аэдом, бродячим слепым сказителем, был и Гомер — тот, кто впервые создал
вместо коротких песен две большие поэмы-эпопеи: «Илиаду» о Троянской войне и «Одиссею»
о возвратных странствиях героя. О самом Гомере никто не помнил ничего достоверного —
даже места его рождения:
Эти семь спорили в его упорней; но и другие города считали себя родиной Гомера — даже
Вавилон и Рим. Соглашались лишь в том, что жил он бродячим бедняком, зарабатывая на
жизнь пением песен. Например, таких:
Вот один из самых знаменитых эпизодов «Илиады». Идет первый большой бой,
описанный в поэме. Ахилл уже поссорился с Агамемноном и уже отстранился от битв, но греки
еще сильны и теснят троянцев. Тогда троянский вождь Гектор покидает поле сражения и идет в
Трою: пусть троянские женщины помолятся враждебной Афине — может быть, она
смилостивится и пощадит троянцев. Отдав распоряжения, он хочет увидеть свою жену
Андромаху и своего младенца-сына Астианакта («Градовластителя»): вдруг он погибнет в бою
и больше их не увидит? И он встречает их у самых ворот, ведущих к полю боя. В общем ходе
событий «Илиады» это пауза, передышка, обо всем этом можно было бы и совсем не
рассказывать, но Гомер вмещает сюда и трагический контраст грозной военной и мирной
семейной жизни, и — в словах Андромахи — эпизод из начальных лет Троянской войны, и — в
предвиденье Гектора — грядущий исход войны, и долг тех, кто со щитом, и долю тех, кто за
щитом.
надо везти целый воз. Железные деньги бесполезны: их нарочно закаливали в уксусе, чтобы
железо стало хрупким и его нельзя было ни во что перековать. Спартанцы не копили денег.
Нет денег — нет роскоши. Крыша дома должна быть сделана только топором, дверь —
только пилой. В богатом Коринфе спартанцы впервые увидели штучные потолки. Они
спросили: «Неужели у вас растут квадратные деревья?»
Ничего лишнего в жилье — ничего лишнего в еде. Спартанцы обедали не дома, а в
казармах: каждый отряд вместе. Главным кушаньем была черная кровяная похлебка из свинины
с чечевицей, уксусом и солью. Она была невероятно питательна и невероятно противна на вкус.
Спартанцы ею гордились. Персидский царь, когда был в Греции, заставил пленного спартанца
сварить ему такую похлебку, попробовал и сказал: «Теперь я понимаю, почему спартанцы так
храбро идут на смерть: им милее гибель, чем такая еда».
На войне и говорить полагалось по-военному: точно и кратко. Это умение называлось и до
сих пор называется «лаконизм» — по имени области Лаконии. Кто отвлекался, того обрывали,
даже если он говорил умные вещи: «Ты говоришь дело, но не к делу».
Самым знаменитым было лаконическое изречение спартанки, провожавшей сына на
войну. Она подала ему щит и сказала: «С ним или на нем!» Со щитом возвращались
победители, на щите приносили павших.
Спартанец пришел послом к македонскому царю. «Ты — один?» — удивился царь,
привыкший к пышным и многолюдным посольствам. «К одному», — ответил спартанец.
Македонский царь послал сказать спартанцам: «Если я вступлю в Пелопоннес, Спарта
будет уничтожена». Спартанцы ответили одним словом: «Если!»
В Спарту пришли послы с острова Самоса — просить помощи. Они произнесли длинную
и красивую речь. Спартанцы сказали: «Дослушав до конца, мы забыли начало, а забыв начало,
не поняли конца». Самосцы оказались догадливы. На следующий день они пришли в собрание с
пустым мешком и сказали только четыре слова: «Мешок есть, муки нет». Спартанцы их
пожурили — достаточно было двух слов: «муки нет», — но были довольны такой
сообразительностью и обещали помочь.
На войне спартанец был в своей стихии. Он шел на бой, как на пир, разодевшись, намазав
маслом и расчесав длинные волосы. (Полководцы говорили: «Заботьтесь о прическе: она делает
красивых грозными, а некрасивых страшными».) Одевались в красное — чтобы было страшнее
и чтобы не видно было ран. Другие греки шли на бой под дикий рев труб, спартанцы — под
мерный свист свирели: их боевой пыл приходилось не разжигать, а умерять.
Спартанцы первые научились биться строем, фалангой, а не каждый сам за себя: покинуть
место в строю, чтобы броситься на врага или от врага, было одинаковым преступлением.
Дисциплина была превыше всего. Спартанец Леоним в бою занес меч над врагом, но услышал
отбой и отдернул меч: «Лучше оставить в живых врага, чем ослушаться команды». Мальчик
Исад убежал на войну и храбро бился — ему дали венок за храбрость и высекли розгами за
нарушение дисциплины.
Спартанцу предложили в подарок боевых петухов: «Они дерутся до смерти». Спартанец
ответил: «Подари мне тех, которые дерутся до победы».
Хромой спартанец шел на войну. «Зачем ты идешь?» — «Я иду не бежать, а биться».
Слепой спартанец шел на войну. «Зачем ты идешь?» — «Чтобы притупить собою меч врага».
Старый спартанец шел на войну. «Зачем ты идешь?» — «Заслонить молодых».
«Мой клинок короток», — сказал спартанец. «Подступи к врагу на шаг ближе», —
ответил ему начальник.
Перед сражением спартанцы приносили жертву не богам войны, а мирным Музам.
«Почему?» — спрашивали их. «Потому что мы молимся не о победе, а о певцах, достойных
этой победы». После сражения приносили в жертву богам петуха. «Почему?» — «Потому что в
Спарте не хватило бы быков для наших побед».
Спартанское воспитание
жертву такого быка, который, стоя на горе Тайгете, пьет воду из долины Еврота». — «Но разве
бывают такие быки?» — «А разве бывают в Спарте супружеские измены?»
Женщины в воинском государстве были под стать мужьям: мужественные, сильные,
закаленные. Они не жили затворниками, как в остальной Греции: с ними считались. «Только в
Спарте мужья слушаются жен», — сказали спартанке. «Потому что только в Спарте жены
рожают настоящих мужей», — ответила спартанка.
Спартанка послала в бой пятерых сыновей и ждала вестей у ворот. Появился гонец. «Как
дела?» — «Все пятеро убиты», — ответил гонец. «Я не о том спрашиваю: кто победил?» —
«Мы». — «Тогда я счастлива, что они погибли», — сказала мать.
Новорожденного ребенка спартанец приносил в совет старейшин. Его осматривали. Если
ребенок был хилым или больным, ребенка убивали: бросали в черную расщелину невдалеке от
Спарты. В Спарте должны были расти только сильные и здоровые дети.
В семь лет ребенок покидал дом и поселялся со сверстниками в казармах. Здесь учились
жить по-спартански. Ели впроголодь, ходили круглый год в одном плаще, спали на жестком
тростнике, нарванном голыми руками. Раз в году всех наперечет секли розгами на алтаре
Артемиды, где когда-то приносили человеческие жертвы. Надо было вынести порку без
единого стона. Некоторые умирали под розгами.
Чтобы уметь добывать пропитание на войне, подростки учились воровать. Кто приходил
ни с чем, того били, кто был пойман с поличным, того тоже били. Один мальчик украл лисенка.
К нему подошли, он спрятал лисенка под плащ. Лисенок вгрызся ему в живот. Мальчик стоял
твердо и говорил спокойным голосом. Его не заподозрили. Лисенок прогрыз ему внутренности.
Мальчик умер. О его поступке рассказывали детям, как о подвиге.
Учились прежде всего бою и борьбе. Борцов-учителей не было: спартанец должен
побеждать не хитрыми приемами, а силой и храбростью. В олимпийских и других спортивных
состязаниях спартанцам участвовать запрещалось: «Спарте нужны не атлеты, а воины».
Учились презирать и ненавидеть илотов. Чтобы молодежь не приучалась к вину, поили
допьяна илота и водили мимо обеденных столов — один вид его вызывал отвращение. Чтобы
молодежь приучалась к войне и в мирное время, устраивали тайные ночные походы на
беззащитные селения илотов. Походы были настоящие, с кровопролитием: убивали тех, кого
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 12
Спартанские законы
В Спарте было два царя. Это было удобно: во время войны они могли воевать на два
фронта, во время мира они не давали друг другу слишком усилиться и притеснять народ или
знать.
Два царя выбирались из двух родов, происходивших от двух близнецов — Прокла и
Еврипонта. Это были сыновья Аристодема, того самого, который по жребию Гераклидов
получил Лаконию. Умирая, он не назначил преемника. Спросили оракул — оракул сказал:
«Власть — обоим, честь — старшему». Но который старший? Близнецы были еще грудными
младенцами. Спросили мать — она отказалась назвать старшего. Тогда догадались
подсмотреть, не кормит ли она одного сына всегда раньше другого. Так и оказалось. Поэтому с
тех пор Еврипонт и его потомки при равных правах всегда почитались больше, чем Прокл и его
потомки.
При двух царях собирался совет старейшин: 28 человек, с царями — 30. Выборы в совет
старейшин были особенные: по крику. Народ сходился на собрание перед запертым домом,
кандидатов в совет старейшин выводили к народу по одному, и народ приветствовал каждого
криком. В запертом доме сидело несколько человек с писчими табличками: они не видели, кого
выводят, а только слышали крик. На табличках они отмечали, которому кричали громче. Кому
кричали громче всех, тот и провозглашался избранным.
При совете старейшин каждый год выбирались пять «блюстителей» — эфоров. Они
следили, чтобы народ исполнял законы, а цари не превышали власти. Раз в восемь лет, в
безлунную ночь, эфоры садились рядом и молча смотрели в небо. Если в это время вспыхнет и
скатится звезда, то эфоры объявляли, что цари правят незаконно. После этого отправляли
послов в Дельфы и успокаивались лишь тогда, когда оракул заступался за царей.
Вступая в должность, эфоры издавали указ: «Брить усы и повиноваться законам». Это
делалось для того, чтобы спартанцы одинаково слушались властей и в малом деле, и в
большом.
При старейшинах и эфорах собиралось народное собрание. Оно только подтверждало
решения старейшин, крича «да» или «нет». Советы подавали редко. Однажды дурной человек
подал в собрании хороший совет. Ему приказали сесть, а хорошему человеку — повторить его
слова.
Спартанцы гордились своими законами. На вопрос, откуда они, спартанцы отвечали: «От
Ликурга». На вопрос, кто такой Ликург, отвечали: «Больше бог, чем человек». В Спарте был
храм Ликурга, в храме приносили жертвы.
Говорили, что Ликург был древним правителем Спарты. Он был братом спартанского
царя, прапраправнука Прокла. Он мог бы и сам стать царем, но уступил престол племяннику,
царскому сыну. Издать законы побудил его бог Аполлон. Образцом законов послужили
критские законы, изданные, по преданию, самим Миносом, сыном Зевса.
В храме стояла статуя Ликурга. Он был изображен одноглазым, как изображают богов
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 13
Солнца. Это объясняли так. Когда Ликург издал свой главный закон — о всеобщем воинском
равенстве и простоте, — против него восстали богачи. Его избили палками, их вождь Алкандр
выбил ему глаз. Народ выручил Ликурга и выдал ему Алкандра на расправу. Ликург взял его к
себе в дом и велел себе прислуживать. Алкандр увидел, как умеренно и мудро живет Ликург, и
из врага стал его самым страстным приверженцем. А в народное собрание с тех пор было
запрещено ходить с палками.
Дав Спарте законы, Ликург позаботился, чтобы они были вечными и неизменными. Он
объявил, что едет в Дельфы спросить еще раз волю Аполлона, и взял со спартанцев клятву не
менять законов до своего возвращения. Спартанцы поклялись. Тогда Ликург уехал в Дельфы и
там, на чужбине, бросился на меч. Даже тело свое он завещал сжечь, а пепел развеять над
морем, чтобы его останки не попали в Спарту. Спартанские законы остались неизменными
навеки.
Спартанцы гордились, что их законы — самые лучшие и древние. Чужеземцев они
презирали. Уезжать за границу спартанцу запрещалось, как запрещается воину покидать лагерь.
Чужеземцев, приезжавших в Спарту, раз в несколько лет изгоняли поголовно особым указом —
чтобы спартанцы не научились плохому, а иноземцы — хорошему. Один афинянин сказал
спартанцу: «Вы, спартанцы, — неучи». «Да, — ответил спартанец, — из всех греков мы одни не
научились у вас ничему дурному».
Назойливый чужеземец докучал спартанцу: «Кто самый лучший человек в Спарте?»
Спартанец ответил: «Тот, кто меньше всего похож на тебя».
Другой чужеземец похвастался спартанскому царю: «Меня все называют другом Спарты».
Он ждал похвалы. Но царь ответил: «Лучше бы тебя называли другом твоей родины».
Царя Феопомпа спросили, почему у города Спарты нет стен. Он ответил: «Стены Спарты
— наши копья, границы — их острия».
А царь Агид говорил: «Спартанец спрашивает не сколько врагов, а где они».
Первые жертвы спартанских копий оказались рядом. Это были жители Мессении, где
правили потомки лукавого Кресфонта и где были самые плодородные земли во всем
Пелопоннесе. Мессения была завоевана в два приема, в двух долгих и тяжелых войнах.
Вождями мессенцев в этих войнах были два героя с похожими именами: Аристодем и
Аристомен.
Среди мессенской равнины возвышалась гора Ифома, посвященная Зевсу, высокая и
неприступная. На ее вершине мессенцы устроили военный лагерь и переселились туда с
женами и детьми. Спартанцы осадили Ифому. Мессенцы послали гонца в Дельфы, к оракулу
Аполлона: как спастись? На обратном пути на гонца напали спартанцы, изранили, чуть не
убили; но раздался неведомо чей голоc: «Оставь несущего ответ божий!» — и они, расступясь,
пропустили гонца к своим. Гонец передал слова оракула, упал и умер от ран.
Веление оракула было страшным. «По жребию или добровольно выберите деву из рода
Кресфонта и принесите ее в жертву подземным богам». Бросили жребий между потомками
Кресфонта, он пал на дочь вождя по имени Ликиск. Узнав об этом, Ликиск с дочерью бежал в
Спарту. Мессенцы были в отчаянии. Тогда к алтарю шагнул другой полководец из рода
Кресфонта — Аристодем и добровольно предложил в жертву собственную дочь. Все были
потрясены. Только один человек бросился вперед, чтобы спасти девушку, — это был ее жених.
Он сказал: «Ты обручил ее со мной — теперь уже не тебе, а мне принадлежит ее жизнь!» Его
оттащили. Тогда он крикнул: «Ты не знаешь, Аристодем, что твоя дочь уже не дева: она моя
жена, и она беременна!» В ярости Аристодем бросился на дочь, выхватил меч и убил ее у
самого алтаря. Она не была беременна: юноша солгал, чтобы защитить невесту. Все же жрецы
сказали, что боги не принимают этой смерти: девушка пала жертвой ярости отца, а не жертвой
подземным богам. Поднялось смятение и крик: одни рвались растерзать Аристодема как
дочереубийцу, другие славили его как спасителя отечества. Вожди из потомства Кресфонта с
трудом успокоили народ: все они боялись за собственных дочерей и поэтому убеждали, что с
гибелью дочери Аристодема веление оракула уже исполнено. Народ нехотя поверил. Собрание
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 14
было распущено. Никто так и не знал, смилостивились боги над Мессенией или разгневались
еще больше.
Аристодем был выбран царем. Спартанцы не могли взять Ифомы. Они послали в Дельфы.
Оракул сказал: «Кресфонт овладел Мессенией хитростью — стало быть, хитрость позволена и
вам». Спартанцы не умели хитрить. Они не придумали ничего лучше, как подослать к
мессенцам сотню воинов под видом перебежчиков. Аристодем отослал их обратно. «Хитрость
старая, хоть подлость и новая», — велел он передать спартанцам.
Наконец разнеслась весть, что оракул открыл тайну победы: победит тот, кто раньше
поставит сто треножников вокруг жертвенника Зевсу на Ифоме. Обычно такие треножники
делались из меди. На это нужно было много времени и металла. Мессенцы решили схитрить:
они стали торопливо, всем народом сколачивать треножники из дерева. Тогда спартанцы тоже
решили схитрить: один из них, человек незнатный и неприметный, сделал из глины сто
игрушечных треножников величиною с кулак, положил в мешок, пробрался незаметно на
Ифому и ночью расставил их вокруг жертвенника. Мессенцы поняли, что дело их проиграно.
Царь Аристодем покончил самоубийством на могиле убитой им дочери. Кто мог, бежал в
Аркадию или в Аргос. Остальные сдались. Спартанцы обратили покоренных мессенцев в
илотов:
Сменилось два поколения, и мессенские илоты восстали против спартанцев. На этот раз
они укрепились не на Ифоме, а на другой горе — Эйре. Их вождем был Аристомен, народный
герой мессенцев, о котором еще много веков спустя слагались сказания. Ему предлагали стать
царем, но он предпочел оставаться выборным полководцем.
Первый бой окончился ничем. Аристомену нужно было ободрить своих и устрашить
врагов. Он взял щит убитого спартанца и незамеченным прокрался в Спарту. В Спарте был
храм Афины Меднодомной: и стены, и кровля, и статуя богини-воительницы в нем были из
меди. Ночью Аристомен положил у ног Афины этот щит с надписью: «Богине — дар, отбитый
у спартанцев». А наутро он был уже далеко.
Спартанцы были в ужасе. Послали в Дельфы. Оракул велел призвать советника из афинян.
Преодолев гордость, спартанцы попросили ненавистных афинян о помощи. Афиняне ответили
издевательством: они послали в Спарту советником хромого и убогого школьного учителя —
Тиртея. Но случилось неожиданное. Тиртей оказался поэтом, и его воинственные стихи
подняли боевой дух спартанцев лучше, чем советы любого полководца.
узкую щель, сквозь которую слабо виднелся дневной свет. Аристомен, ногтями разгребая
землю, расширил щель и протиснулся на волю. Через несколько дней он уже снова был во главе
своего войска. Спартанцы были в панике: Аристомен воскрес из мертвых!
Эйра пала из-за предательства. Среди восставших был спартанский илот-перебежчик. Он
перебежал к мессенцам из любви к одной мессенской женщине. Однажды ночью, когда муж
этой женщины нес стражу над обрывом, илот был у нее в хижине. Ночь была
непроглядно-ненастная, лил проливной дождь. Вдруг в дверь постучали. Илот спрятался.
Вошел муж. «Мы разошлись с постов, — сказал он, стряхивая воду с плаща. — В такой ливень
спартанцы все равно не пойдут на приступ. А Аристомен ничего не узнает: он ранен и этой
ночью не будет обходить посты». Илот все слышал. Он выскользнул из хижины, бросился к
обрыву, скатился вниз и бегом побежал через поле к спартанскому стану. Через час спартанские
воины, скользя по глине, уже взбирались под ливнем по крутому склону Эйры. Стражи наверху
не было, но были сторожевые собаки. Они взвыли. Мессенцы бросились из палаток,
полуодетые, вооруженные чем попало. Бились во мраке, ливень гасил факелы. Потом рассвело,
но дождь не переставал. В тучах грохотал гром — справа от спартанцев, слева от мессенцев;
для спартанцев это было хорошим знамением, для мессенцев — дурным. Спартанцы все время
сменяли усталых бойцов свежими, мессенцы бились без отдыха. Бой длился три дня. Наконец
Аристомен затрубил сбор. Женщин и детей поставили в середину, воины стали впереди и по
сторонам и наклонили копья к земле. Это значило, что они не хотят больше драться и просят
лишь прохода. Спартанцы умели ценить мужество и во врагах. Они расступились, и уцелевшие
мессенцы строем покинули Эйру.
Война кончилась. Мессения снова была порабощена. Те, кто покинул Эйру с
Аристоменом, сели на корабли и выселились в Сицилию. Там они основали город, который и
сейчас называется Мессиной. Сам Аристомен поехал на восток — поднять против Спарты
азиатских царей. По пути он задержался на острове Родосе. Родосский царь искал себе жену,
оракул сказал ему: «Женись на дочери лучшего из греков». Царь попросил в жены дочь
Аристомена. Справили свадьбу; вскоре после этого Аристомен умер. Родосцы почитали его как
героя-покровителя.
Пелопоннесский союз
У Спарты были три соседние области: Мессения, Аркадия, Арголида. Мессения была
покорена. Спартанцы стали воевать с Аркадией.
Главный город лесистой Аркадии назывался Тегея. Спартанцы пошли войной на Тегею.
Перед походом, как обычно, спросили совета в Дельфах. Оракул сказал:
Решили, что предсказание доброе, и двинулись в поход, захватив даже цепи, чтобы
заковывать пленных. Но был бой, и спартанцы потерпели поражение. Оказалось, что мерить
тегейские поля суждено было спартанцам не как победителям, а как пленникам с цепями на
ногах. А цепи, предназначенные для тегейцев, тегейцы захватили с добычей и повесили в храме
Афины; их показывали там еще много веков спустя.
Раздосадованные спартанцы спросили оракул, что же им сделать, чтобы победить. Оракул
сказал: «Найдите кости Ореста, сына Агамемнона». Но где их искать? Оракул сказал:
Это звучало очень красиво, но непонятно. Вдруг один спартанец крикнул: «Я понял!» Он
объяснил: «Однажды я был в Тегее, зашел в кузницу, разговорился с кузнецом, и кузнец мне
сказал, что двор его заколдован, что там под землею лежит гроб, а в гробу — кости великана
ростом в семь локтей: он нашел их, когда копал колодец, и сам измерил. Видимо, это и есть
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 16
Орест, а описание места говорит о кузнице: „ветер на ветер“ — это кузнечные мехи, „удар на
удар“ — это молот и наковальня, „беда на беде“ — это железо под молотом, потому что железо
создано на горе роду человеческому». Спартанцы обрадовались. Человека, истолковавшего
оракул, для виду обвинили в преступлении и изгнали. Он отправился в Тегею, поступил в
подручные к кузнецу, а потом упросил его сдать ему внаем всю кузницу. Когда он этого
добился, то выкопал кости и бежал с ними в Спарту. После этого спартанцы снова пошли на
Тегею и на этот раз одержали победу.
Справившись с Аркадией, спартанцы двинулись на Арголиду. На границе их встретили
аргосские войска. Начались переговоры. Постановили решить дело как бы дуэлью: каждое
войско оставило на границе по триста человек и отступило. Оставленные начали битву. Бились
день напролет; к ночи в живых осталось только трое: два аргосца и один спартанец по имени
Офриад. Все были изранены, ни у кого не было сил сражаться дальше. Два аргосца,
поддерживая друг друга, ушли к своим — возвестить о победе. Офриад остался. Опираясь на
обломок копья, он прошел по полю, снимая доспехи с убитых врагов, потом развесил их на
дереве среди поля и своею кровью написал на щите: «Спартанцы — Зевсу, в дар от своей
победы». Такой столб с оружием назывался «трофей» — его ставили победители в знак, что
поле боя осталось за ними. Наутро к полю подошли войска спартанцев и аргосцев: и те и другие
считали себя победителями. Разгорелся спор, спор перешел в схватку, схватка — в сражение;
победа осталась за спартанцами. Офриада прославляли, как героя. Но Офриад был мрачен. Он
считал позором оставаться в живых, когда все его товарищи погибли. Вскоре он покончил с
собой.
Спартанский царь Клеомен подступил к городу Аргосу. Мужчин, способных носить
оружие, в Аргосе больше не было. Тогда на стены вышли женщины. Они были в доспехах,
собранных из храмов, и во главе их была поэтесса Телесилла. Клеомен не захотел подвергать
свое войско позору битвы с женщинами. Он отступил. Когда его в Спарте спросили, почему он
не взял Аргос, он ответил: «Чтобы молодежи было с кем учиться воевать». А в Аргосе этот день
стал женским праздником: женщины в этот день надевали мужское платье, а мужчины —
женское. Поэтессе же Телесилле была поставлена статуя в аргосском храме Афродиты: у ног ее
была книга, а в руках — шлем.
Аргос остался свободным, но все остальные города Арголиды подчинились спартанцам.
Ни арголидцев, ни аркадцев Спарта не обратила в илотов: со столькими илотами она бы не
справилась. Они считались союзниками Спарты — слушались ее распоряжений и помогали ей
войсками. Так сложился Пелопоннесский союз — самое сильное государственное объединение
Греции. Хозяином в нем была Спарта.
У древнегреческого круглого щита было две рукояти: одна в середине, в нее просовывали
руку по локоть; и другая с краю, ее сжимали в кулаке. Так было не всегда: это изобретение
приблизительно конца VIII в. до н.э. Как раз в это время в Греции устанавливался тот
гражданский строй, какой мы знаем: республики с народным собранием и государственным
советом, без таких царей и вельмож, которых описывал еще Гомер в «Илиаде». И некоторые
историки думают, что одно с другим связано.
Пока на щите была одна рукоять, в середине, твердо удерживать его было гораздо
труднее. Приходилось делать щиты меньшего размера, которые едва прикрывали тело одного
бойца. Такая пехота сражалась врассыпную и, конечно, была слабее, чем всадники, а тем более
колесничники; а именно с боевых колесниц сражались гомеровские цари и вельможи. На этом и
держалась их сила в военное время — а стало быть, и власть в мирное время.
Когда появилась вторая рукоять, круглый щит сразу стал шире (легко прикинуть: два
локтя в поперечнике). Это значило: два воина, ставши рядом, прикрывали краями своих щитов
друг друга. А строй воинов, ставших в ряд, оказывался прикрыт сплошной стеной щитов и
неуязвим для ударов противника. Так благодаря новому щиту вместо рассыпного боя появился
сплоченный строй; а благодаря строю — главной военной силой стала тяжеловооруженная
пехота. А значит, и в мирное время главной силой государства почувствовали себя те
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 17
Олимпийские Игры
Не надо путать Олимпию и Олимп. Олимп — это гора в северной Греции, высокая,
скалистая, со снежной вершиной, окутанной туманом; говорили, что там живут боги. А
Олимпия — это городок в южной Греции, в Пелопоннесе, в области Элиде: зеленая дубовая
роща, посвященная Зевсу, при роще — храм Зевса, а при храме — место для знаменитых
олимпийских состязаний.
Покорив Аркадию и Арголиду, Спарта могла без труда покорить и Элиду с Олимпией, но
поступила умней. Она объявила Олимпию нейтральной землей и взяла на себя ее защиту. Раз в
четыре года, в пору летнего солнцестояния, по всей Греции объявлялось священное перемирие:
все войны прекращались, и в Олимпию по всем дорогам стекались толпы народа — участвовать
в состязаниях или поглядеть на состязания. В остальное время греки чувствовали себя только
гражданами своих маленьких городов-государств, вечно ссорившихся друг с другом. Здесь, в
Олимпии, они чувствовали себя сыновьями единого народа. Таких общегреческих праздников,
сопровождавшихся священным перемирием, было четыре: кроме Олимпийских, это были
Пифийские в Дельфах, Истмийские в Коринфе и Немейские в тех местах, где Геракл когда-то
убил каменного льва. Но Олимпийские считались самыми древними.
Состязания были посвящены Зевсу Олимпийскому: считалось, что богу приятно смотреть
на людскую силу и ловкость. Но какие именно проявления силы и ловкости людям нужнее
всего — это решалось самыми земными привычками. Что должен уметь пастух, чтобы уберечь
свое стадо от разброда, волков и разбойников? Нагнать хищников, перескочить через
расселину, издали уметить в противника камнем или палкою, изблизи вступить с ним в драку и
одолеть. Отсюда и программа ранних олимпийских состязаний: бег, прыжок в длину, метание
диска и копья, борьба. Лишь потом к ним добавились скачки верхом и в колесницах, а бег и
борьба разделились на несколько разновидностей.
Рекордные результаты не отмечались, смотрели только, «кто раньше» или «кто дальше».
Поэтому лишь в редких случаях мы можем сравнивать достижения греческих атлетов с
нынешними. Бегун Тисандр пробежал за час около 19 км — это очень хороший показатель и
для современного бегуна. Дискобол Флегий перебросил диск через олимпийскую речку Алфей
— это около 50 м по нашему счету, достижение международного класса, а ведь греческие диски
были обычно тяжелее наших. Камень с надписью «Бибон поднял меня над головою одной
рукой» весит 143,5 кг — это очень большой вес для двух рук и почти невообразимый для
одной. Атлет Фаилл сделал прыжок в длину на 16 м — это почти вдвое дальше современных
рекордов, и многие считают такой успех легендой; но здесь сравнивать трудно, потому что
греки прыгали иначе, чем мы, — они почти не разбегались, зато они держали в руках
гири-гантели, чтобы придать телу дополнительную инерцию, а в наши дни такая техника
разработана мало.
Наградой в Олимпии был только оливковый венок, а в Дельфах — лавровый. Но эта
награда означала, что носитель ее — любимец бога, даровавшего ему победу на своих играх. И
его чтили и славили как любимца бога. В честь его устраивались праздники, воздвигались
статуи, слагались песни. Особенно знамениты были те, кто подряд одерживал победы на всех
четырех общегреческих играх — Немейских, Истмийских, Пифийских, Олимпийских.
Знаменитый родосский борец Диагор сам был таким четверным победителем и двух сыновей
своих видел такими четверными победителями; а когда подросли его внуки, тоже одержали
победу в Олимпии и в ответ на приветствия народа подхватили на плечи своего доблестного
деда и понесли по стадиону, то народ от восторга себя не помнил, а один спартанец крикнул:
«Теперь умри, Диагор: на земле ничего славнее уже нет, а на небо тебе все равно не взойти!»
Олимпийские атлеты
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 18
Греки любили свои спортивные состязания без памяти. На Олимпийские игры народ
сходился толпами. Справлялись они в самом разгаре лета; давка и жара была такая, что один
хозяин, говорят, грозил провинившемуся рабу: «Вот пошлю я тебя не жернова ворочать, а в
Олимпию на игры смотреть!» Имена победителей в соревнованиях были у всех на устах. Об
атлетах ходило множество рассказов — иногда восторженных, иногда насмешливых.
Самым знаменитым атлетом всех времен был Милон Кротонский, ученик философа
Пифагора. Это он мальчиком стал тренировать силу, поднимая на плечи теленка и каждый день
обнося его вокруг площадки для упражнений. Теленок рос, но росли и силы Милона; прошло
года три, и он с такой же легкостью носил вокруг стадиона большого быка.
Когда Милон одержал победу, в честь его отлили бронзовую статую в полный рост; он
вскинул ее на плечо и сам принес в храм. Забавлялся он тем, что брал в пальцы гранатовое
яблоко и предлагал его вырвать у него; никто не мог, а между тем держал он его так легко, что
гранат оставался нераздавленным. Забавлялся он и тем, что обвязывал себе голову веревкой, а
потом вздувал жилы на висках и рвал веревку, не коснувшись ее руками. Забавлялся и тем, что
протягивал руку дощечкой и предлагал отвести мизинец от других пальцев; никто не мог.
Он погиб, когда гулял в лесу и увидел дерево, расщепленное молнией; для потехи он
решил разломать дерево надвое, но был уже стар, не рассчитал силы, руки его защемило в
расщепе, и он не мог их вырвать; и когда пришел дикий лев и набросился на него, Милон
оказался беззащитен.
Другой атлет, Полидамант, с голыми руками ходил на льва, подражая Гераклу; хватая
быка за ногу, он отрывал ему копыто; останавливал на бегу колесницу, запряженную
четверней; приглашенный к персидскому царю, убил там в единоборстве трех царских
гвардейцев — из тех, которые у персов зовутся «бессмертными». Он погиб, когда сидел с
товарищами в пещере и над ними вдруг треснул и стал обваливаться свод; товарищи бросились
прочь, но Полидамант счел это позорным, остался, подпер обвал плечами и был засыпан.
Атлет Феаген одержал 1400 побед. Это значит, что у него было 1400 побежденных
соперников, и все они ему завидовали. Когда Феаген умер, один из них приходил по ночам к
статуе Феагена (всем олимпийским победителям ставили статуи) и хлестал ее бичом. Статуя
упала и задавила хлеставшего. Статую обвинили в убийстве, судили и бросили в море. На
следующий год настал неурожай, начались моровые болезни; граждане обратились к оракулу, и
прорицательница-пифия велела им вернуть всех изгнанников. Граждане объявили всем
изгнанникам дозволение вернуться, но мор не кончался. Опять пошли к оракулу, пифия
сказала: «Забыли Феагена». Статую вытащили сетями из моря, поставили на место, устроили в
честь ее празднество, и все кончилось благополучно.
Атлет Главк был крестьянский сын. Отец, увидав, как он голыми руками вбивает в соху
сошник, привел его в Олимпию. Начался кулачный бой. Главка стали бить, а он стоял и терпел,
опасаясь не в меру зашибить противника. Отец из публики крикнул ему: «Бей, как по плугу!».
Главк развернулся и ударил, и победа осталась за ним.
У атлета Демократа заболели ноги, а отказаться от состязаний он не хотел. Он пришел в
Олимпию, встал среди поля и предложил столкнуть или стащить его с места. Никто не смог.
Демократу присудили победу.
На скачках кобыла наездника Фидола сбросила седока, но продолжала скачку и пришла
первой. Фидол был объявлен победителем — за то, что у него такая хорошая лошадь.
Атлет Аполлоний опоздал в Олимпию, потому что выступал за деньги за морем, но
признаться в этом он постеснялся и сказал, что его задержали встречные ветры. Он вступил в
состязания, вышел победителем, получил венок, но тут обман его раскрылся, венок с него сняли
и возложили на его соперника. Аполлоний тут же набросился на соперника с кулаками, тот
бросился бежать с венком на голове; кому присудить победу, так и осталось нерешенным.
Обман в Олимпии наказывался сурово: возле стадиона стояли в ряд статуи Зевса,
сооруженные только на штрафы, собранные с нарушителей. Один атлет хотел воспользоваться
тем, что его соперник Эгмий был отроду немой, и подкупил судью, чтобы тот подсудил в его
пользу, думая, что Эгмий не сможет пожаловаться. Но Эгмий, увидев это, пришел в такое
негодование, что вскрикнул и впервые в жизни заговорил.
А вообще олимпийские судьи судили честно. Перед состязанием они должны были
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 19
проверять лошадей, допускаемых к скачкам, и давали при этом две клятвы: во-первых, судить
по совести и, во-вторых, никому не объяснять, почему они судили так, а не иначе. Греки
нанимали, что бывают и такие случаи, когда правильное решение чувствуешь, а объяснить не
можешь.
Летосчисление
В реке под Москвой поймали щуку, на хвосте у щуки было серебряное кольцо, на кольце
надпись: «Сие кольцо надето за семь лет до нашествия Наполеона на Москву». Умные люди
посмотрели, улыбнулись, сказали: «Подделка». Почему? Потому что кто же мог знать заранее,
что Наполеон через семь лет пойдет на Москву?
Вы догадались, к чему этот пример? На девятой странице я спросил вас, что я изменил в
Паросской хронологической таблице, переписывая ее в этой книге. Конечно, это были
обозначения дат. Ни в одной настоящей древней надписи не могло быть дат вроде «Год 1582 до
нашей эры». «До нашей эры» — это ведь значит «до рождества Христова»; а кто же мог знать,
что через столько-то лет родится Христос? Или чтобы сказать еще точнее: кто же мог знать, что
через много-много лет будет принята именно такая-то условная дата рождения Христа? Потому
что дата рождения Христа — в высшей степени спорная и условная: даже христиане в Западной
Европе стали ею пользоваться только с VI в. н.э., а в Византии (и затем на Руси) избегали ею
пользоваться и того дольше, предпочитая отсчитывать годы прямо от сотворения мира, —
почему-то считалось, что эта дата известна более точно.
Что же было вместо этого написано на паросском камне? Нечто неожиданное и
неудобное: «1318 лет назад — царь Кекроп… 1265 лет назад — всемирный потоп…» Иными
словами, все даты отсчитывались назад от года, когда была высечена эта самая надпись.
(Сосчитайте сами, когда это было.) Легко понять, что уже через несколько лет эти даты мало
что говорили паросскому прохожему.
Какая же нумерация годов («летосчисление» в буквальном смысле слова) была у греков?
А никакой.
Каждый год в каждом городе имел свое название по главному должностному лицу этого
года — в Афинах по первому архонту, в Спарте по первому эфору и т.д. Знаменитый договор
421 г. до н.э. между Афинами и Спартой — Никиев мир — был датирован так: «При
спартанском эфоре Плистоле, за 4 дня до окончания месяца артемисия, и при афинском архонте
Алкее, за 6 дней до окончания месяца элафеболиона». (Месяцы ведь тоже в каждом государстве
были свои собственные!) И когда на смену грекам придут римляне, у них мы увидим все то же:
годы не нумеруются, а обозначаются именами должностных лиц: «в консульство такого-то».
Настоящие хронологические таблицы, которые были у греков и римлян, имели вид длинных
списков имен — как телефонные книги. «В архонтство Каллиада… в архонтство Евфина… в
архонтство Херонда…» Вот я назвал три даты и уверен: угадать, какая из них раньше, какая
позже, смогут во всем мире лишь человек десять специалистов. А ведь это даты больших
событий: Саламинская победа, начало Пелопоннесской войны, Херонейское поражение.
Что это — мелочь, случайно недодуманная великим народом? Нет. В этой мелочи видна
огромная разница между античной и современной культурой. Мы представляем себе время
движущимся вперед — как стрела, летящая из прошлого в будущее. Греки представляли себе
время движущимся на одном месте — как звездный небосвод, который вращается над миром
одинаково и неизменно как за тысячу лет до нас, так и через тысячу лет после нас. Для нас
прогресс — что-то само собою разумеющееся: 1097, 1316, 1548 годы — даже если мы не
помним ни одного события, происходившего в эти годы, мы не сомневаемся, что в 1548 году
люди жили хоть немного лучше и были хоть немного умнее, а может быть, и добрее, чем в 1097
году. А для грека прогресс если и существовал, то когда-то в незапамятном начале, при титане
Прометее, а после этого жизнь казалась вечной, устойчивой и неизменной и все годы похожими
друг на друга: «в архонтство Каллиада… в архонтство Каллистрата… в архонтство Каллия…»
Я не случайно заговорил об этом именно здесь. Вам, наверное, не раз приходилось читать:
«Греки так чтили Олимпийские игры, что вели свое летосчисление по олимпиадам». Так вот,
это неверно. Счет времени по олимпиадам («В 3-й год 72-й олимпиады греки победили персов
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 20
при Марафоне…») вели некоторые греческие историки, чтобы уследить за длинным рядом
событий. Но это была их кабинетная выдумка, и не более того. Ни в одном документе, ни в
одной надписи таких дат не было. Греки не вели летосчисления по олимпиадам, они не вели
вообще никакого летосчисления. Годы в их сознании были не нанизаны на тянущуюся нить, а
как бы рассыпаны пестрой неподвижной россыпью.
Кстати, о годовщинах
Битва при Соломине, которая спасла Европу от Азии, произошла в 480 г. до н.э. Когда
исполнилась ее 2400-летняя годовщина? Вы скажете: «В 1920 году». И ошибетесь: не в 1920-м,
а в 1921-м. Вы удивитесь: почему? Потому что нулевого года не было. В самом деле: когда
исполнилась ее 479-я годовщина? В 1 г. до н.э. А 480-я? В 1 г. н.э. А 500-я? В 21 г. н.э. И так
далее.
Не смущайтесь: когда речь идет о пересчете через рубеж нашей эры, то эту ошибку
хочется сделать каждому. Современные греки чувствуют себя потомками древних греков и чтят
их даты. Но когда они всенародно, по государственному указу отмечали юбилей победы над
персами, то это было все-таки в ошибочном 1920 году.
Дельфы
Вы уже заметили: если в нашем рассказе до сих пор и был наиболее часто упоминаемый
герой, то это был дельфийский оракул — без его пророчеств не обходилось, кажется, ни одно
событие. Пора теперь познакомиться с ним поближе.
В средней Греции много гор. На горах — пастбища. На одном пастбище паслись козы.
Одна коза отбилась от стада, забралась на утес и вдруг стала там скакать и биться на одном
месте. Пастух полез, чтобы снять ее, и вдруг остальные пастухи увидели: он тоже стал прыгать,
бесноваться и кричать несвязные слова. Когда его сняли, то оказалось: в земле в этом месте
была расселина, из расселины шли дурманящие пары, и человек, подышав ими, делался как
безумный.
Испуганные пастухи пошли к жрецам. Жрецы, посовещавшись, сказали: «Это — то самое
место, где некогда бог Аполлон убил дракона Пифона, сына Земли. Нужно в этом месте
выстроить храм, над расселиной посадить прорицательницу, и она, надышавшись опьяняющим
паром, будет предсказывать будущее».
Так был построен храм Аполлона в Дельфах. Считалось, что это самый первый греческий
храм — первый дом, построенный для бога, сошедшего с небес к людям. Священные пчелы
Аполлона принесли неведомо откуда восковую модель чертога, обнесенного колоннами; по ней
выстроили деревянный храм, потом на его месте — медный, потом на его месте — каменный.
Все остальные греческие храмы были копией с этого. Здесь жил Аполлон девять месяцев в
году, а остальные три месяца жил Дионис.
В середине храма овальной глыбой лежал большой белый камень — «пуп земли». Греки
представляли себе землю плоским кругом, а самой серединой этого круга — Дельфы. Говорили,
что Зевс, желая найти середину земли, выпустил с запада и с востока двух голубок навстречу
друг другу, и они встретились как раз над этим камнем.
Раз в месяц на треножник в глубине храма садилась прорицательница — пифия. Ей
задавали вопросы, она отвечала на них несвязными криками, а жрецы перекладывали ее слова
благозвучными стихами и передавали спрашивающим. Со всей Греции стекались в Дельфы
просители; храм процветал и богател с каждым годом.
Предсказание будущего — дело рискованное. Это, по-видимому, понимали не только
жрецы, но и спрашивающие. Поэтому вопросы в прямой форме: «удастся ли мне сделать то-то
и то-то?» — задавались редко. Чаще спрашивали: «Что сделать, чтобы мне удалось то-то и
то-то?» Оракул отвечал: «Принеси жертвы таким-то богам» или «Заручись поддержкой
надежных людей», и спрашивающие оставались довольны. Если дело все же не удавалось, это
значило, что или боги остались недовольны жертвами, или люди оказались недостаточно
надежными, а оракул ни при чем.
Бывали, однако, и случаи более затруднительные. С некоторыми из них мы уже
встретились. А самым знаменитым был случай с царем Крезом.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 21
Поперек Малой Азии текла река Галис; на запад от нее, ближе к Греции, лежала Лидия, на
восток — Мидия. Царем Лидии был Крез, самый богатый правитель на свете. Он задумал
воевать с Персией, но хотел сперва спросить совета у оракула. Но у какого? Как узнать, правду
ли скажет оракул или солжет? И Крез решил испытать все знаменитейшие оракулы мира. Он
послал людей и в Дельфы, и в Додону, и в Абы, и в Милет к Бранхидам, и в Египет к Аммону, и
в пещеру Трофония, из которой кто возвращается, тот больше никогда не смеется. Всем
посланцам было велено одно и то же: отсчитать сотый день от своего отправления и в этот день
спросить у оракула: что делает сейчас Крез, царь Лидии?
Что ответили на этот вопрос другие оракулы, история умалчивает. А дельфийский оракул
ответил вот что:
Крез понял эти слова так же, как и вы их поняли, и бодро пошел на Персию войной. О
войне этой мы расскажем в другой раз, потому что с нее начались великие греко-персидские
войны. Кончилась она, как вы узнаете, полным поражением Креза. Царь едва не погиб, а когда
он все же уцелел, то первое, что он сделал, — это послал в Дельфы и спросил: почему бог
Аполлон так жестоко его обманул?
Ответ был неожиданным. «Знай, Крез, — писали жрецы, — что Аполлон не обманул тебя
ни единым словом. Перейдя через Галис, ты разрушил великое царство — только не
персидское, а свое собственное. Аполлон тебя любит за богатые дары, но помочь ничем не
может: ты расплачиваешься за грехи предков. Все, что мог сделать Аполлон, — это отсрочить
твое падение на три года. Знай же, что ты и так правил на три года дольше, чем велено судьбой,
и цени это».
Вот как оракул Аполлона и в этом опасном испытании остался кругом прав.
Дельфы были священным городом под покровительством Аполлона: без стен, без войска.
Все окрестные государства заключили друг с другом договор: защищать Дельфы от любого
нападения общими силами, а между собой жить по возможности в мире. Раз в четыре года в
Дельфах, как в Олимпии, объявлялся «божий мир» для всей Греции и устраивались
общегреческие состязания — Пифийские игры. Они были такие же, как Олимпийские, но в них
были еще и музыкальные состязания — на лире и на флейте. Аполлон недаром был богом
света, знания и искусства.
«На бога надейся, а сам не плошай», — говорит старинная пословица. Греки очень
хорошо умели не плошать, но для верности они хотели еще и надеяться на бога. Поэтому-то
почти на каждой странице этой книги о чем-нибудь молят богов и ради чего-нибудь приносят
им жертвы. Как это выглядело?
Молитва — это разговор с богом. Человек становился лицом к тому богу, которому
молился, протягивал к нему руки и вслух произносил сперва обращение к богу, потом похвалу
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 22
ему, потом свою просьбу, потом обещание благодарности за исполнение этой просьбы. Если он
молился в храме, то протягивал руки к статуе бога; если небесным богам — то к небу; если
речным или морским — опускал их в воду; если подземным — ударял ими по земле или топал
ногою. Современный верующий на молитве стоит спокойно (иногда на коленях), сложив руки
перед грудью, и молится про себя, уверенный, что его бог услышит и такую молитву. Но грек
разговарил с богом, как с человеком, и на колени не вставал никогда.
Жертва — это угощение богу. Если бог помогает человеку во всех делах, то от всякой
удачи нужно с ним делиться. Когда собирали урожай, то первые колосья и первые плоды
приносили богу. Когда пили, то перед каждым пиром несколько раз плескали вином наземь.
Когда ели, то откладывали для бога специально выпеченное печенье или медовую лепешку. А
когда ели мясное — в бедном греческом быту это было нечастым праздником, — то делиться с
богом было обязательно. Тогда и устраивались те жертвоприношения быков, овец, коз и
свиней, о которых чаще всего упоминается в книгах.
Перед храмами, а часто и отдельно, на площади или перекрестке, стояли алтари. Алтарь
— это божий стол: прямоугольная глыба, земляная или, чаще, каменная, иногда маленькая,
иногда очень большая. На нем разводился священный огонь. Головню из огня опускали в сосуд
с водой — в этой воде присутствующие омывали руки, чтобы очиститься перед
жертвоприношением. К алтарю подводили жертвенное животное, обрызгивали его водой,
осыпали жареным ячменем и солью, а потом оглушали ударом дубины и быстро закалывали.
Затем начиналось угощение богов. С туши сдирали кожу, вырубали спинную часть,
обкладывали жиром и внутренностями и сжигали на алтаре. Жирный дым всходил к небу:
небесные боги могли лакомиться жертвою. Для подземных богов жертву зарывали в землю.
Несколько кусков мяса уделялось жрецам и храмовым служителям. Остальное съедалось на
пиру. Люди ели мясо и чувствовали себя сотрапезниками богов.
Иногда жертва была особенной — очистительной. Если человек совершил нечаянное
убийство, он должен был покинуть родину и искать очищения на чужбине. Его не спрашивали,
в чем дело: жрец зажигал огонь на алтаре, закалывал молочного поросенка, обрызгивал его
кровью руки пришедшего, а потом омывал их священной водой и вытирал. Это означало, что
кровь смыта кровью и человек может возвращаться к сородичам. А очистительного поросенка
не сжигали, чтобы не осквернять огня: его закапывали в глухом месте и возвращались оттуда,
не оглядываясь.
Иногда жертва предназначалась для гадания. Такие жертвы приносились перед
сражениями. Зарезав животное, смотрели, как горит на алтаре его мясо, особенно хвост: если
хвост скручивался, это предвещало трудности, если конец его опускался вниз — неудачу, если
поднимался вверх — удачу. Выпотрошив животное, смотрели на его внутренности, особенно на
печень: если вид их казался необычным, это значило, что животное нездорово и, стало быть,
неугодно богам — боги не насытились и требуют новой жертвы. Чтобы добиться добрых
знамений, приходилось иной раз закалывать не один десяток баранов или овец. При каждом
войске гнали на всякий случай целое небольшое жертвенное стадо.
Были и другие способы гадания. Гадали по полету птиц, по крику птиц, по грому и
молнии, по кометам и затмениям, по плеску воды и дыму ладана. В Додонском лесу гадали по
шелесту листьев священного Зевсова дуба. А в ахейском городе Фарах гадали так: на рыночной
площади стояла статуя Гермеса, перед ней — курильница, рядом с ней — урна-копилка.
Гадающий подходил к статуе, воскурял ладан, опускал монету в урну, говорил на ухо статуе
свой вопрос, поворачивался, затыкал уши и шел прочь. Дойдя до конца рынка, он открывал уши
и первое слово, которое слышал, считал божьим знамением.
В особенном почете были гадания по вещим снам. В Эпидавре был храм бога-целителя
Асклепия; больные приходили сюда, приносили жертвы и оставались ночевать; утром жрецы
выслушивали, что им снилось, и назначали лечение. А однажды было даже так. Бог Асклепий
явился во сне бедной женщине Аните и сказал: «Ступай к слепому Фалисию и передай ему это
письмо!» Она проснулась — рядом лежали восковые таблички. Она пошла искать слепого
Фалисия, нашла его, рассказала ему свой сон и подала таблички. С одного взгляда на них он
прозрел и прочел письмо. В нем было написано: «Дать Аните две тысячи золотых монет». Так
бог Асклепий одним сном сделал два добрых дела.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 23
Когда греков спрашивали: «Кто ваш бог?», они отвечали: «Богов у нас много». Когда
спрашивали: «А кто главный?», они отвечали: «Двенадцать олимпийцев:
Список этот был нетвердый: то и дело в него включался, например, Дионис вместо Ареса
или Гефеста. И список этот был неполный: в нем не были названы бесчисленные божества
природы, часто гораздо более близкие человеку. В каждой речке жила своя наяда, в каждом
дереве — дриада, в каждой скале — ореада. И много веков спустя, когда императоры и церковь
приказали людям быть христианами, крестьяне со вздохом отрекались от Зевса и Аполлона, но
долго еще тайком ходили в рощи молиться деревьям и ручьям.
У богов были разные имена и прозвища. Аполлон был также и Феб-Сияющий, и
Локсий-Вещающий, и Пеан-Врачующий, и Гекаэрг-Далекоразящий, и Пифий-Драконоубийца, и
Мусагет — Вождь Муз, и Делий — Рожденный на Делосе, и Ликей — то ли «Светлый», то ли
«Волчий», и, может быть, даже Гелиос-Солнце. Дионис — это и Вакх, и Иакх, и Лиэй, и
Бассарей, и Бромий, и Эвий. Артемида была и Селеной, богиней луны, и Илифией, помощницей
рожающих женщин, и Гекатой, покровительницей колдуний; впрочем иногда Геката
отождествлялась с Деметрой, а иногда почиталась отдельно. Мы видим: прозвище бога могло
превратиться в имя самостоятельного бога и, наоборот, самостоятельный бог мог слиться с
другим и его имя превратиться в прозвище.
Даже один и тот же бог в разных местах изображался и почитался настолько по-разному,
что можно было задуматься: да точно ли он один и тот же? На острове Крите чтили пещеру, где
вырос Зевс-младенец, и чтили могилу, где погребен Зевс-покойник. Когда критянам говорили:
«Но ведь Зевс бессмертен!», они отвечали: «Не умирает только тот, кто не рождался». В
Аркадии в одном храме чтили сразу трех Гер: Геру-девицу, Геру-царицу и Геру-вдовицу. Когда
аркадянам говорили: «Не может быть Гера сразу и девицей и вдовицей», они отвечали: «Не
знаем, но так чтили ее наши предки». В Спарте стояли статуи Ареса в оковах и Афродиты в
оковах; спартанцы объясняли: «Это чтобы бог войны не покидал нашего государства, а богиня
любви — наших семейств», но, кажется, сами не очень доверяли своим объяснениям.
Кроме богов, почитали и обожествленных героев. Тут тем более один город другому не
указчик. Аяксу Саламинскому приносили жертвы на Саламине, Елене и Менелаю — в Спарте,
Гераклу — повсюду, но по-разному. Например, в городе Эрифрах Геракла почитали только
женщины-рабыни, потому что когда-то кумир Геракла приплыл сюда по морю на плоту,
подтянуть плот к берегу (сказали гадатели) можно было только канатом из женских волос,
свободные женщины пожалели обрезать свои волосы, а рабыни обрезали. А были герои и еще
более неожиданные. Так, в городе Аканфе почитали умершего здесь перса Артахея, начальника
строительства Ксерксова канала, за то, что он был ростом в пять локтей без четырех пальцев
(это значит: 2 м 23 см) и имел голос громче всех на свете.
Все это причудливое разнообразие имело очень важные последствия. Оно учило греков
терпимости. Никто, даже афиняне, не могли сказать: «Только мы чтим Афину правильно, а все
остальные — неправильно; только наша Афина настоящая, а все остальные — не настоящие».
Все были настоящие, потому что все почитались по заветам предков: значит, сама богиня
хотела, чтобы ее почитали по-разному и чтобы не знали, какова она на самом деле. «Каковы
боги на самом деле?» — спросил мудрого поэта Симонида царь Гиерон Сиракузский. Симонид
попросил день на размышление, потом еще два, потом еще четыре и так далее; Гиерон
удивился, а Симонид сказал: «Чем больше я думаю, тем труднее мне ответить».
По этой же причине греки не удивлялись и не возмущались, что у других народов есть
свои собственные боги. Они просто говорили: «В Египте чтят Диониса под именем Осириса, в
Финикии — Геракла под именем Мелькарта, в Сирии — Афродиту под именем Астарты, в
Риме — Зевса под именем Юпитера, у германцев — Гермеса под именем Вотана» и т.д. А если
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 24
рассказы об этих богах не всегда похожи на греческие, то ведь и греческие рассказы о них не
везде одинаковы.
Если бы Греция была единым государством, то, вероятно, жрецы различных храмов
организовались бы в единую церковь и стали следить не только за тем, правильно ли люди
поклоняются богам, но и за тем, правильно ли люди думают о богах. К счастью, этого не
случилось. Жрецы в Греции не были самостоятельным сословием, как, например, в Египте. Это
были государственные должностные лица, избиравшиеся всенародным голосованием и
следившие, чтобы государство не обидело своих богов и не лишилось их покровительства. Для
этого нужно было соблюдать обряды: каждый гражданин обязан был участвовать в шествиях,
молебствиях, жертвоприношениях, какими бы странными они ему ни казались. А верил он или
не верил в то, что об этих богах рассказывалось, и если не верил, то во что он верил вместо
этого, — в это жрецы не вмешивались. Потому что они помнили: каковы боги на самом деле —
не знает никто.
А когда о вере спрашивали ученых людей, то они отвечали: «Есть вера гражданина, вера
философа и вера поэта. Гражданин говорит: „Зевс — это покровитель нашего города, которого
мы должны чтить так-то и так-то“. Философ говорит: „Зевс — это мировой закон, вида и облика
не имеющий“. Поэт говорит: „Зевс — это небесный царь, то и дело сбегающий от своей
небесной царицы к земным женщинам, то в виде быка, то в виде лебедя, то еще в
каком-нибудь“. И все правы. Только не нужно эти три вещи смешивать».
Кто помнит миф об Одиссее, тот не забыл трогательного эпизода: Одиссей в образе
нищего, неузнанный приходит в свой дом, ему омывает ноги старая ключница и вдруг
вскрикивает, нащупав шрам на ноге: она узнала его, это шрам Одиссея — ему в молодости
нанес эту рану кабан на охоте.
Так вот, греки тоже не забыли этого кабана: невдалеке от Дельфов показывали место, где
когда-то родился тот кабан, который потом когда-то нанес Одиссею ту рану, по шраму от
которой потом когда-то Одиссей был узнан.
А по дороге в Дельфы, в местечке Панопее, показывали остатки той глины, из которой
Прометей лепил когда-то первых людей. Это были две глыбы, каждая величиною с воз, а пахли
они, как человеческое тело.
В Элиде было гнилое заразное болото. Говорили, что оно образовалось на том месте, где
кентавры, раненные Гераклом, пытались промыть раны от его отравленных стрел.
На Делосе во время празднеств Аполлона юноши пляшут «журавлиную пляску» вокруг
алтаря, целиком сложенного из левых рогов жертвенных животных. Они движутся вереницей,
делающей причудливые изгибы. Эту пляску учредил Тесей, возвращаясь с Крита, и ее повороты
— это изгибы Лабиринта, по которому он шел со спутниками навстречу Минотавру.
Корабль, на котором Тесей плавал на Крит, хранился на афинском Акрополе. Когда
какая-нибудь доска сгнивала, ее заменяли новой: под конец в корабле не осталось ни одного
первоначального куска. Философы показывали на него и говорили: «Вот образец
диалектического противоречия: это и тот корабль, и не тот корабль».
Там же на Акрополе показывали и еще более древние достопримечательности. Когда-то за
покровительство Аттике спорили Посейдон и Афина. Посейдон ударил трезубцем, и из земли
забил источник соленой воды; Афина ударила копьем, и из земли выросло оливковое дерево;
боги решили, что дар Афины полезнее, и присудили ей победу. Этот колодец с соленой водой
показывали в храме Эрехтея, а эту оливу — в храме Афины-Градодержицы.
Точно известна была не только первая в мире олива, но и вторая: она росла невдалеке от
Афин в священной роще Академа, где учил философ Платон. Только два дерева на свете были
старше этих двух: священная ива Геры на Самосе и священный дуб Зевса в Додоне. А
следующими по старшинству после двух олив были лавр Аполлона на острове Спросе и тополь,
посаженный в Аркадии царем Менелаем перед походом на Трою. Им поклонялись и приносили
жертвы.
В пелопоннесском городе Лепрее ничего особенного не показывали. Зато сам город носил
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 25
имя царя Лепрея, соперника Геракла. Лепрей вызвал Геракла на спор, кто больше съест, и
остался победителем в этом нелегком состязании. Тогда, возрадовавшись, он вызвал Геракла на
спор, кто кого поборет, и из этого спора уже живым не вышел. Не знаю, есть ли здесь чем
гордиться, но лепрейцы гордились.
Такие местные предания рассказывались повсюду. Сказка отошла в прошлое, но следы ее
оберегались и чтились. Часто эти рассказы противоречили друг другу, но никто этим не
смущался. На Крите рассказывали, что Минос, сын Зевса, был мудрый и справедливый царь,
давший людям первые законы; в Афинах рассказывали, что Минос был жестокий угнетатель,
бравший с Афин дань живыми людьми в жертву чудовищу Минотавру. Греки помнили
рассказы критян, но охотнее пересказывали рассказы афинян: они были интереснее. «Вот как
опасно враждовать с городом, где есть хорошие поэты и ораторы!» — замечает по этому поводу
писатель Плутарх.
Эти предания служили даже доводами в политических спорах. Между Афинами и
Мегарой лежал остров Саламин (впоследствии знаменитый); оба города долго воевали за него
друг с другом, а потом, изнемогши, решили отдать свой спор на третейский суд Спарте.
Выдвинули доводы. Мегаряне сказали: «В Афинах жрица Афины-Градодержицы не имеет
права есть афинский сыр, а саламинский сыр ест; стало быть, Саламин — земля не афинская».
Афиняне возразили: «В Мегаре покойников хоронят головой на восток, в Афинах — на запад,
на Саламине — как в Афинах; стало быть, Саламин — земля афинская». Этот довод показался
спартанцам более веским: Саламин остался за Афинами.
Поэтому неудивительно, что, когда античный человек действительно сталкивался с
диковинкой природы, он прежде всего объяснял ее каким-нибудь мифологическим
воспоминанием, так что нам даже трудно понять, что же это было на самом деле. Вы думаете,
что козлоногие сатиры перевелись, когда бог Дионис перестал показываться людям? Нет.
Последнего сатира поймали римские солдаты, когда их полководец Сулла, трезвый, жестокий и
ни в каких сатиров не веривший, воевал в Греции с царем Митридатом Понтийским. Сатира
связали, притащили в лагерь и стали допрашивать через переводчиков на всех языках, но он,
большой, лохматый и грязный, только испуганно озирался и жалобно блеял по-козлиному.
Сулле стало страшно, и он приказал отпустить сатира. И все это было лет через пятьсот после
тех времен, о которых мы рассказываем, когда сказка, казалось бы, давно уже отошла в
прошлое.
Сказка сказке рознь. Одни сказки рассказывают и верят, что так оно и было; это — мифы.
Другие — рассказывают и знают, что все это придумано, а на самом деле такого не бывает; это
— сказка в полном смысле слова. Мифы могут превращаться в сказки: какая-нибудь баба-яга
для совсем маленького ребенка — миф, а для ребенка постарше — сказка. Рассказ о том, как
Геракл вывел из преисподней трехголового пса Кербера, для греков времен Гомера был мифом,
для нас это сказка. Когда произошла эта перемена? Для кого как. Люди темные до конца
античности, да и много позже, верили и в Кербера, и в еще более сказочных чудовищ. Люди
вдумчивые начинали оставлять эту веру как раз в пору, до которой дошел наш рассказ.
В самом деле. С виду мы представляем себе богов как людей, только лучше; стало быть, и
нрав и поступки у богов должны быть как у людей, только лучше. Между тем в мифах боги
ведут себя так, как не позволил бы себе ни один человек. Кронос, отец богов, пожирал своих
детей; Аполлон и Артемида за гордость Ниобы перебили всех ее сыновей и дочерей; Афродита,
изменяла своему мужу, хромому Гефесту, с воинственным Аресом; Гермес, едва родившись,
украл коров у Аполлона, и так далее, без конца. Можно ли все это понимать буквально?
Очевидно, нет. Понимать это нужно иносказательно.
Иносказания могут быть двоякого рода. Можно сказать: Зевс — это молния, Гера — небо;
если в «Илиаде» сказано, что Зевс бил Геру, это значит, что была гроза и молнии полосовали
небо. Или можно сказать: Геракл — это разум, дикие чудовища — это страсти; подвигами
своими Геракл учит нас властвовать нашими страстями.
До таких сложных выдумок пока еще было далеко. Но что привычные гомеровские
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 26
сказания нужно воспринимать не как миф, а как наивную сказку и что представлять себе богов
толпой бессмертных исполинов, у которых все, как у людей, уже всерьез нельзя — это многим
становилось понятно. И уже ходил по Греции поэт-философ Ксенофан, дразня слушателей
вызывающе смелыми стихами:
И еще:
И слушатели восклицали «Он прав! Лучше вообще не верить в богов, чем верить в таких,
как у Гомера: меньше грешит неверующий, чем суеверный. Что бы ты предпочел: чтобы о тебе
говорили: „Такого человека нет“ или „Такой человек есть, но он зол, коварен, драчлив и глуп“?
Уж, пожалуй, лучше первое!»
Если мифы о богах усложнялись в толкованиях, то мифы о героях упрощались.
Собственно, начал это еще Гомер. Каждый знает выражение «ахиллесова пята», которое значит
«слабое место»: богиня — мать Ахилла омыла его младенцем в волшебной воде, и он стал
неуязвим повсюду, кроме пятки, за которую она его держала. Но если перечитать «Илиаду», то
ни единого упоминания об Ахиллесовой пяте там нет: Ахиллу защита — не волшебство, а его
смелость и ратное искусство. Вот таким же образом стали перетолковывать слишком
неправдоподобные места и в других мифах. Дедал с Икаром сделали себе крылья и улетели по
воздуху от царя Миноса? Нет, это значит: Дедал изобрел первые паруса, и непривычным к
этому людям они показались крыльями. Ревнивая Медея подарила невесте Ясона плащ,
намазанный волшебным зельем, и та в нем сгорела? Медея была с Кавказа, на Кавказе из земли
бьет горючая нефть, ею-то и был намазан плащ, а когда невеста подошла в нем к зажженному
алтарю, он воспламенился. На Крите был Лабиринт, куда заключали пленников на съедение
Минотавру? Просто это была очень большая тюрьма под таким названием. Ниоба,
оплакивающая своих детей, обратилась в камень? Просто она умерла, и над могилой ее
поставили каменную статую. Таких объяснений набралась впоследствии целая книга — по
правде сказать, довольно-таки скучная.
Всерьез ли относились греки к таким прозаическим толкованиям? Вряд ли. Просто они
понимали, что если сказочно-поэтическое объяснение и разумно-практическое объяснение
поставить рядом, то от этого и поэзия и разум станут каждый по-своему выразительнее.
Эта глава — только для тех, кто хорошо помнит миф о Троянской войне: от похищения
Елены до падения Трои. Греки этот миф знали отлично, потому что один из его эпизодов
излагался в национальной поэме греческого народа — в «Илиаде» легендарного Гомера. А
сейчас вы узнаете, как один из греков с самым серьезным видом — чтобы было забавнее —
доказывал, что «на самом деле» все должно было быть иначе: Елена не была похищена и Троя
не была взята. Этого грека звали Дион Златоуст. Он жил уже во времена Римской империи. Он
был странствующим философом и оратором: разъезжал по греческим городам и произносил
речи на самые разнообразные темы. Он был умный человек и, как мы увидим, не лишенный
чувства юмора. Эту свою речь он произнес перед жителями Трои. Да, Трои: на месте
легендарной столицы царя Приама через несколько веков был построен греческий городок. Он
был маленький и захудалый, но гордо носил свое славное имя. Итак, слово предоставляется
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 27
известный прием: когда на войне дела плохи и армия отступает, то в донесениях всегда
кратенько, мимоходом пишут об отступлении, а зато очень пространно — о каком-нибудь
подвиге такого-то и такого-то удалого солдата.
Теперь — самое главное. Слушайте внимательно, друзья мои троянцы: я буду перечислять
только факты, а вы сами судите, какое их толкование убедительней. В первый день троянского
натиска Ахилл не участвует в бою: он еще сердит на Агамемнона. Но вот во второй день
навстречу троянцам выходит могучий греческий герой в доспехах Ахилла. Он храбро
сражается, убивает нескольких троянских воинов, а потом сходится с Гектором и гибнет. В знак
победы Гектор снимает и уносит его доспехи. Кто был этот воин в доспехах Ахилла? Каждому
понятно, это был сам Ахилл, это он выступил на помощь своим, и это он погиб от руки Гектора.
Но грекам обидно было это признать — и вот Гомер изобретает самую фантастическую из
своих выдумок. Он говорит: в доспехах был не Ахилл, а его друг Патрокл; Гектор убил
Патрокла, а Ахилл на следующий день вышел на бой и отомстил за друга, убив Гектора. Но кто
же поверит, чтобы Ахилл послал своего лучшего друга на верную смерть? Кто поверит, что
Патрокл пал в бою, когда курганы всех героев Троянской войны до сих пор стоят недалеко от
Трои, а кургана Патрокла среди них нет? Наконец, кто поверит, что сам Гефест ковал для
Ахилла новые доспехи, что сама Афина помогала Ахиллу убить Гектора, а вокруг бились друг с
другом остальные боги — кто за греков, кто за троянцев? Все это детские сказки!
Итак, Ахилл погиб, сраженный Гектором. После этого дела греков пошли совсем плохо.
Между тем к троянцам подходили все новые и новые подкрепления: то Мемнон с эфиопами, то
Пенфесилея с амазонками. (А союзники, известное дело, помогают только тем, кто побеждает:
если бы троянцы терпели поражения, все бы их давно покинули!) Наконец греки попросили
мира. Договорились, что в искупление несправедливой войны они поставят на берегу
деревянную статую коня в дар Афине Палладе. Так и сделали, а потом греки отплыли по домам.
Что же касается истории о том, будто в деревянном коне сидели лучшие греческие герои и
будто отплывшие греки вернулись под покровом ночи, проникли в Трою, овладели ею и
разорили ее, — все это настолько неправдоподобно, что даже не нуждается в опровержении.
Греки выдумали это, чтобы не так стыдно было возвращаться на родину. А как по-вашему,
когда царь Ксеркс, разбитый греками, возвращался к себе в Персию, о чем он объявил своим
подданным? Он объявил, что ходил походом на заморское племя греков, разбил их войско при
Фермопилах, убил их царя Леонида, разорил их столичный город Афины (и все это была святая
правда!), наложил на них дань и возвращается с победою. Вот и все; персы были очень
довольны.
Наконец, посмотрим, как вели себя греки и троянцы после войны. Греки отплывают от
Трои наспех, в бурную пору года, не все вместе, а порознь: так бывает после поражений и
раздоров. А что ждало их на родине? Агамемнон был убит, Диомед — изгнан, у Одиссея
женихи разграбили все имущество, — так встречают не победителей, а побежденных. Недаром
Менелай на обратном пути столько мешкал в Египте, а Одиссей — по всем концам света: они
просто боялись показаться дома после бесславного поражения. А троянцы? Проходит совсем
немного времени после мнимого падения Трои — и мы видим, что троянец Эней с друзьями
завоевывает Италию, троянец Гелен — Эпир, троянец Антенор — Венецию. Право же, они
совсем не похожи на побежденных, а скорее на победителей. И это не выдумка: во всех этих
местах до сих пор стоят города, основанные, по преданию, троянскими героями, и среди этих
городов — основанный потомками Энея великий Рим.
Вы не верите мне, друзья мои троянцы? Рассказ Гомера кажется вам красивее и
интереснее? Что ж, я этого ожидал: выдумка всегда красивее правды. Но подумайте о том, как
ужасна война, как неистовы зверства победителей, представьте себе, как Неоптолем убивает
старца Приама и малютку Астианакта, как отрывают от алтаря Кассандру, как царевну
Поликсену приносят в жертву на могиле Ахилла, — и вы сами согласитесь, что куда лучше тот
исход войны, который описал я, куда лучше, что греки так и не взяли Трою!»
древних греческих поэтов — Гомера и Гесиода. Имя Гомера нам уже знакомо, а с Гесиодом мы
еще не встречались. Это был такой же народный певец, как Гомер, но пел он совсем о другом:
не о сказке, а о жизни. Его самая известная поэма называлась «Труды и дни». Это были
стихотворные советы крестьянам: когда пахать землю, когда сеять, как хозяйничать, чтобы
иметь доход и пользоваться уважением. «Малопоэтическая тема!» — скажете вы. Пожалуй;
однако слушатели у Гесиода были. И однажды ему даже присудили победу в состязании с
самим Гомером. Это тоже было признаком времени: время сказки начинало отходить в
прошлое.
За честь зваться родиной Гомера спорили семь городов; о родине Гесиода споров не было,
потому что он сам ее называет в своей поэме. Он был крестьянином из беотийской деревушки
Аскры; у него был злой брат, который оттягал у Гесиода его законный участок земли; в
поучение этому брату и написал Гесиод свою наставительную поэму.
Встретились два певца на большом народном празднике в городе Халкиде. Зачинщиком
состязания был Гесиод. Чтоб легче одержать победу, он вызвал Гомера на сочинение стихов не
героических, а поучительных:
Гомер ответил:
Увидев, что Гомер слагает поучительные стихи не хуже, чем он, Гесиод решил одолеть
соперника хитростью. Он стал запевать загадочные или прямо бессмысленные строки, а Гомер
должен был их подхватывать и на ходу распутывать все непонятности. Гесиод начал:
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 30
Гомер подхватил:
Гесиод продолжал:
Гомер подхватил:
Гесиод продолжал:
Тогда Гесиод увидел, что Гомера не возьмешь и на загадках. Оставалось одно: чтобы
каждый спел перед судьями тот отрывок своей поэмы, который он считает лучшим. Гомер
запел о битве:
Рыбаки ответили:
Это тоже была загадка, и Гомер не смог ее отгадать. Он попросил объяснения. А узнав,
как проста была разгадка, он загрустил, затосковал и скоро от горя умер. Его могилу
показывали на острове Иосе. Из-за нее даже не спорили семь городов.
О том, как умер Гесиод, рассказывали по-другому. Одержав победу, он решил обойти всю
Грецию и научить народ справедливости. Это оказалось нелегким делом. Гесиод уже одряхлел,
а научить народ справедливости все никак не удавалось. Тогда он взмолился богам, и боги
сделали чудо: вернули ему молодость. Со свежими силами он взялся вновь за свое доброе дело.
Однако вместе с юной силой к нему вернулась юная красота, и это его погубило. Дело было
опять в Халкиде, где когда-то он победил Гомера. В него влюбилась одна из самых знатных
девушек города. Братья девушки возмутились. Что они сделали с сестрою, неизвестно, но
Гесиода они подстерегли и убили. Тело его бросили в море, и море вынесло его на берег его
родной Беотии. Надпись на его могиле сочинил другой великий беотийский поэт — Пиндар:
Слово за слово, они познакомились, лягушка посадила мышь себе на спину и повезла
показывать чудеса земноводного царства. Плыли мирно, как вдруг лягушонок увидел впереди
водяную змею, пришел в ужас и нырнул в воду из-под товарища. Несчастный мышонок утонул,
но успел произнести страшное проклятие:
Лягушки — тоже:
Зевс, как в «Илиаде», созывает богов и предлагает им помогать, кто кому хочет. Но боги
осторожны. «Не люблю я ни мышей, ни лягушек, — говорит Афина, — мыши грызут мои ткани
и вводят в расходы на починку, а лягушки кваканьем мешают мне спать;
Двести лет назад вы прочли бы в учебниках, что «Войну мышей и лягушек» написал,
конечно, сам Гомер. Сто лет назад вы прочли бы, что ее сочинили на два-три века позже, во
время греко-персидских войн (сухопутные персы, земноводные греки — чем не повод для
пародии?). Теперь вы прочтете, что она сочинена еще двумя веками позже, в александрийскую
эпоху, когда люди уже научились думать и писать не по-гомеровски и посмеиваться над
гомеровской манерой стало нетрудно. А впервые усомнились ученые в авторстве Гомера вот
почему. В «Войне мышей и лягушек» богиня Афина жалуется, что кваканье лягушек не дает ей
спать до петушьего пения. А петухи и куры появились в Греции только через двести лет после
Гомера: когда Гомер описывает богатые дома и дворы, там еще нет кур, а есть только гуси.
Разведение кур пришло из Азии, и курица еще долго называлась «персидской птицей». А
домашние кошки, приученные ловить мышей, появились в Европе совсем поздно, уже в
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 34
римскую эпоху. Кошки, о которых упоминается в «Войне мышей и лягушек», — только дикие
(лесные или камышовые) и очень хищные.
Словарь I
Все начинается с азбуки
Часть вторая
Век семи мудрецов, или Греция открывает закон
Разрастается доблесть,
Как дерево, мечущее зеленые ветви,
Возносясь во влажный эфир
Меж мудрыми и праведными мужами…
Что сказано хорошо,
То звучит, не умирая,
И ложится на всеродящую землю и море
Светлых дел
Негаснущий луч.
Пиндар
Мир-семейство и мир-государство
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 36
Древнейшие греки представляли себе мир и мировой порядок очень просто. Мир для них
был похож на удобное родовое хозяйство, которое сообща вела большая семья олимпийских
богов с ее домочадцами — низшими божествами, вела собственноручно, заботливо и деловито.
Каждый бог успевал всюду поспеть, каждый знал свое дело, но в случае необходимости мог
исполнить и чужое; каждый, завидев непорядок, тотчас вмешивался сам и восстанавливал
положение. Случались недоразумения и ссоры, как во всяком доме, но быстро улаживались. О
законах никто не думал: когда вы живете в семье, разве вам нужны законы? Здесь все кажется
простым, привычным и само собой разумеющимся: и что кому делать, и кому кого слушаться.
Время шло, жизнь становилась сложнее. Люди жили уже не родовыми поселками, а
городами и государствами, общих дел стало гораздо больше, споров и несогласий вокруг этих
дел — тоже. Раньше все дела были привычные, повторяющиеся из поколения в поколение;
теперь все чаще приходилось сталкиваться с делами новыми и самим придумывать, как с ними
сообща управляться. В дополнение к старым обычаям понадобились новые законы. Но если
государство не может держаться без законов, то тем более не может держаться без законов
огромный мир: никакому олимпийскому семейству сразу всюду не поспеть, всего не решить и
обо всем не договориться. Очевидно, и в мире действуют какие-то общие законы, которым
подчиняются и боги, и звезды, и земля, и люди. Каковы же они?
С этих пор мысль о всеобщих законах, управляющих и природой, и человеческим
обществом, овладела умом грека и уже не покидала его.
Законы природы были предметом теоретическим, до них приходилось доходить умом.
Законы общества приходилось осваивать практически: их нужно было составлять самим. И
здесь начиналась жестокая борьба. Знать говорила: «Мы потомки богов и героев, наши деды и
прадеды правили этим государством и передали свой опыт нам, мы богаты, крепки телом, даже
грамотны — по справедливости власть должна принадлежать нам». Народ говорил: «Нас много,
на войне наш строй спасает государство, в мирное время наш труд кормит государство, без нас
знатные правители бессильны — по справедливости власть должна принадлежать нам».
Справедливость спорила со справедливостью: решать спор должен был закон.
Пока спор происходил в старых городах, борющихся сдерживала старая сила: обычай,
ссылка на заветы отцов. Но когда воздвигались новые города на новых местах, то здесь обычаев
не было. Старались, конечно, сохранить и на новых местах обычаи тех старых мест, откуда
явились основатели и поселенцы. Но их нужно было согласовать, нужно было отбросить что-то
устарелое и добавить что-то непредусмотренное; не приложив ума, с этим было не справиться.
Так появились первые записанные и — что важнее — первые продуманные законы.
А новых городов на новых местах именно в эту пору строилось очень много. Это были
колонии.
Колонии
Средиземное море, в Кирену и окрестные места. Все колонии были приморские. «Греки живут
вокруг моря, как лягушки вокруг болота», — говорил философ Платон. Отправляясь в путь,
переселенцы обращались к дельфийскому Аполлону за советом, куда ехать, зажигали факел от
священного огня «города-матери», садились на суда с женами и детьми и плыли к чужим
берегам. Там договорами или силой отбирали у местных племен кусок прибрежной земли,
ставили храмы, возводили дома и засевали поля.
Иногда целые города бросали старые места и переправлялись на новые. Когда персы
осадили ионийский город Фокею, то фокейцы всем народом сели на корабли, бросили в море
кусок железа, сказали: «Когда это железо всплывет из моря, тогда и мы вернемся под власть
персов!» — и отплыли в западные моря.
Иногда отплывал не целый народ, а целое поколение. Тарент, самый большой греческий
город в Италии, был основан так. Шла первая Мессенская война. Десять лет спартанцы
осаждали мессенцев на горе Ифоме, поклявшись не возвращаться в Спарту до победного конца;
десять лет спартанки в Спарте ждали мужей и не рождали детей. Спартанцы забеспокоились,
что останутся без потомства, и позволили женам взять в наложники илотов. Родились дети,
выросли, потребовали гражданских прав, но война уже кончилась, и им отказали. Тогда они
всем поколением выселились в Италию и основали там Тарент. Во главе переселенцев был сын
того спартанца, который подал совет завести детей от илотов.
Потомок аргонавтов Батт с острова Феры был заикою. Он отправился в Дельфы спросить,
как ему избавиться от заикания. Оракул сказал: «Выведи поселение в Ливию». Батт удивился,
потому что спрашивал он совсем не об этом, но послушался оракула. Греки высадились на
песчаном ливийском берегу, и Батт вышел в степь вознести молитву Аполлону. Вдруг он
услышал страшное рычание: перед ним стоял лев. Батт взмолился к Аполлону, чтобы бог
охранил его, безоружного, и от потрясения молитва слетела с его губ внятная и незаикающаяся.
Так Батт избавился от недуга, а в Ливии была основана Кирена.
Новые города росли и богатели. Из колоний везли в Грецию зерно, металлы, рабов, из
Греции в колонии — вино, оливковое масло, изделия кузнецов и гончаров. Греческие города в
Италии величали себя «Великой Грецией», и о привольной жизни в них рассказывались чудеса.
В Таренте было больше праздников в году, чем будней; тарентинцы говорили: «Мы одни
живем по-настоящему, а все другие лишь учатся». В сицилийском Акраганте дома и обеды
были так роскошны, что философ Эмпедокл сказал: «Здешние люди строятся так, словно им
жить вечно, а едят так, словно им завтра умереть». А в Сибарисе были такие богачи, которые
спали на розовых лепестках и еще жаловались, что им жестко. Слово «сибарит» с тех пор стало
означать лентяя и неженку:
Законы
Здесь, в новых городах, раньше всего явились писаные законы. Для городов Италии и
Сицилии их писали мудрецы Залевк и Харонд, такие полусказочные, что сами греки их часто
путали. Потом уже появились в Афинах законы Дракона, в Митиленах законы Питтака и т.д.
Греки помнили: что имеет начало, то имеет и конец. Старинные неписаные законы не
имели начала, они восходили к незапамятным временам и потому соблюдались. Законодатели
боялись, что к новым законам такого уважения не будет, что их станут менять и отменять. А
иметь меняющиеся законы — это все равно что не иметь никаких. Поэтому прежде всего они
заботились о нерушимости своих предписаний.
Кто захочет внести в закон хоть какое-нибудь изменение, постановили Залевк и Харонд,
тот должен явиться в народное собрание с петлей на шее и сделать свое предложение. Если его
отвергнут — он должен тут же на месте удавиться. Если при разбирательстве какого-нибудь
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 38
дела одна сторона будет толковать закон так, а другая иначе, то оба спорящих должны явиться
в суд с веревками на шее, и чье толкование будет отвергнуто, тот должен на месте удавиться.
Говорят, что эти меры помогли, и за триста лет в законы Залевка и Харонда внесены были
только два улучшения. Первое было такое. В первоначальном законе говорилось: «Если кто
кому выколет глаз, то сам должен лишится глаза»; к этому было добавлено: «…а если выколет
одноглазому, то должен лишиться обоих». Все согласились, что это справедливо. Второе было
такое. В первоначальном законе говорилось: «Кто развелся бездетным, тому дозволяется взять
новую жену»; к этому было добавлено: «…но не моложе прежней». С этим тоже все
согласились.
Если же от первого брака у человека были дети, то второй брак ему не разрешался совсем.
У Харонда об этом сказано: «Кто в первом браке сумел быть счастлив, тот не порти себе
счастья; кто не сумел, тот не повторяй несчастья».
Закон требовал слушаться всех, кто имел право приказывать. Если врач запрещал
больному пить вино, а больной пил и выздоравливал, больного казнили за неповиновение
врачу. Потому что, кто не слушается приказов, тот не будет слушаться и законов.
За клевету, за трусость, за роскошь наказывали стыдом. Кто уличен в клевете, тот должен
носить, не снимая, миртовый венок, чтобы все видели, с кем имеют дело. Кто уличен в
трусости, тот должен три дня сидеть на площади в женском платье. А о роскоши закон гласил:
«Тонкие ткани и золотые украшения лицам хорошего поведения носить воспрещается, лицам
дурного поведения — разрешается».
Не все законы были такие мягкие. В Афинах первые писаные законы составил Дракон: в
них за все проступки, малые и большие, назначалось только одно наказание — смерть. Его
спрашивали, почему так строго. Он отвечал: «Ни меньшего, ни большего наказания я
придумать не мог». Потомки говорили: «Драконовы законы писаны не чернилами, а кровью».
Встречались, конечно, и такие случаи, которые точно под закон не подходили.
Законодателей спрашивали: «Чем пожертвовать: законом или человеком?» Законодатели
отвечали: «Законом. Лучше, чтобы остался безнаказанным виновный, чем оказался наказанным
невинный: первое — ошибка, второе — грех».
Вообще же законы следовало соблюдать во что бы то ни стало. «Лучше дурные законы,
которые соблюдаются, чем хорошие, которые не соблюдаются», — говорили греки. Оба
древнейших законодателя показали это своим примером. У Залевка сын совершил
преступление, за которое по закону полагалось выколоть оба глаза. Залевк не стал его
оправдывать и только попросил суд, чтобы один глаз выкололи у сына, а второй — у него
самого. Что сказали на это судьи, мы не знаем. Харонд запретил в законе появляться в
народном собрании при оружии, а сам однажды, преследуя врага, вбежал в собрание с мечом на
боку. «Ты нарушаешь собственный закон, Харонд!» — крикнули ему. «Нет, подтверждаю!» —
ответил он, выхватил меч и пронзил себе грудь.
Солон-миротворец
Услышав эти стихи, народ словно сам обезумел: люди схватили оружие, бросились в
поход, одержали победу и заключили мир. Доводы, которыми помогла им получить Саламин
«сказка на каждом шагу», мы уже пересказали в другом месте.
Когда в Афинах внутренние раздоры дошли до предела, Солон был избран архонтом для
составления новых законов. Он сделал, говорят, очень многое. Он запретил в Афинах долговое
рабство и вернул кабальным должникам отнятые у них наделы. Он допустил к участию в
народном собрании не только богатых «всадников» (у которых хватало средств на боевого
коня), не только зажиточных «латников» (у которых хватало средств на тяжелый доспех для
пешего строя), но и неимущих «поденщиков», которых было очень много. Для
предварительного рассмотрения дел он поставил во главе народного собрания «совет
четырехсот». Солон говорил, что новый совет и старый ареопаг — это два якоря
государственного корабля, на которых он вдвое крепче будет держаться в бурю. Но греки
гораздо лучше запомнили не эти, а другие законы Солона — те, которые служили воспитанию
гражданских нравов.
До Солона был закон: «Кто терпит обиду, тот может жаловаться в суд». Солон его
изменил: «Кто видит обиду, тот может жаловаться в суд». Это учило граждан чувствовать себя
хозяевами своего государства — заботиться не только о себе, но и о других.
До Солона считалось, что междоусобные раздоры — это зло, и сам Солон так считал.
Однако он издал закон: «Кто во время междоусобных раздоров не примкнет ни к одной из
сторон, тот лишается гражданских прав». Это учило граждан быть хозяевами своего
государства не только в мыслях, но и на деле: где все привыкли быть недовольными, сложа
руки, там властью легко овладеет жестокий тиран.
Власти не любили, когда народ в разговорах обсуждал и осуждал их действия, а народ не
любил, когда ему это запрещали. Солон издал закон: «Бранить живых людей запрещается в
правительственных зданиях, в суде, в храмах, в торжественных процессиях» (а разрешается,
стало быть, и на улице, и на площади, и дома). И добавил: «Бранить же мертвых запрещается
везде» — потому что мертвые бессильны защищаться.
Законы Солона учили трудолюбию. Был закон: «Кто не может указать, на какие средства
он живет, тот лишается гражданских прав». Говорили, что этот закон Солон заимствовал у
египтян. Был другой закон: «Если отец не научил сына никакому делу, то такого отца такой сын
не обязан содержать в старости». Этот закон Солон ввел сам.
Законы учили уважать трудолюбие даже в животных. Запрещалось убивать пахотного
быка, «потому что, — говорилось в законе, — он товарищ человеку по работе».
Солон больше всего гордился тем, что не дал своими законами перевеса ни богатым и ни
бедным, ни знатным и ни безродным, ни землевладельцам и ни торговцам:
Конечно, это ему только казалось: там, где он видел справедливое равновесие, мы бы вряд
ли это увидели. Но его убеждение, что главное в мире — закон и главное в законе — чувство
меры, осталось грекам близко во все века.
Семь мудрецов
Говорили, что однажды рыбаки на острове Кос вытащили из моря великолепный золотой
треножник. Оракул ведел отдать его самому мудрому человеку в Греции. Его отнесли Фалесу.
Фалес сказал: «Я не самый мудрый» — и отослал треножник Бианту в Приену. Биант переслал
его Питтаку, Питтак — Клеобулу, Клеобул — Периандру, Периандр — Хилону, Хилон —
Солону, Солон — обратно Фалесу. Тогда Фалес отослал его в Дельфы с надписью: «Аполлону
посвящает этот треножник Фалес, дважды признанный мудрейшим среди эллинов».
Над Фалесом смеялись: «Он не может справиться с простыми земными заботами и оттого
притворяется, что занят сложными небесными!» Чтобы доказать, что это не так, Фалес
рассчитал по приметам, когда будет большой урожай на оливки, скупил заранее все
маслодавильни в округе, и, когда урожай настал и маслодавильни понадобились всем, он нажил
на этом много денег. «Видите, — сказал он, — разбогатеть философу легко, но неинтересно».
Биант с другими горожанами уходил из взятой неприятелем Приены. Каждый тащил с
собою все, что мог, один Биант шел налегке. «Где твое добро?» — спросили его. «Все мое — во
мне», — отвечал Биант.
Питтак справедливо правил Митиленами десять лет, потом сложил власть. Народ
наградил его большим земельным наделом. Питтак принял только половину и сказал:
«Половина больше целого».
Клеобул и его дочь Клеобулина первыми в Греции стали сочинять загадки. Вот одна из
них, ее разгадает всякий:
Хилон говорил: «Лучше решать спор двух врагов, чем двух друзей: здесь сделаешь одного
из врагов другом, там — одного из друзей врагом». Кто-то похвалился: «У меня нет врагов». —
«Значит, нет и друзей», — сказал Хилон.
Солона спросили, почему он не установил для афинян закона против отцеубийства.
«Чтобы он не был нужен», — ответил Солон.
Кроме того, семерым мудрецам, вместе и порознь, приписывали и другие уроки
жизненной мудрости. Вот некоторые их советы:
Впрочем, ведь и сами мудрецы, когда их спросили, что на свете труднее всего и что легче
всего, ответили: «Труднее всего — познать самого себя, а легче всего — давать советы
другим».
У писателя Плутарха есть сочинение под заглавием «Пир семи мудрецов». Там
описывается, как однажды Периандр, управлявший Коринфом, созвал у себя всех мудрецов и
других ученых мужей, как они угощались и вели между собою умные речи.
Среди гостей были двое, с которыми мы скоро познакомимся поближе: скиф Анахарсис и
фригиец Эзоп — дикарь-мудрец и раб-мудрец. Грекам приятно было оттенять высокую
мудрость своих знатных законодателей простым здравым смыслом пришельца из варваров и
выходца из народа.
Повод для беседы был такой. Эфиопский царь и египетский царь спорили за одну
пограничную область; и вот, чтобы не воевать, они решили состязаться, задавая друг другу
загадки. Египтянин задал девять вопросов: что всего старше, что всего прекрасней, что всего
больше, что всего разумней, что всего неотъемлемей, что всего полезнее, что всего вреднее, что
всего сильнее и что всего легче? Эфиоп ответил: «Старше всего время; прекраснее всего свет;
больше всего мироздание; разумнее всего истина; неотъемлемей всего смерть; полезнее всего
бог; вреднее всего демон; сильнее всего удача; легче всего сладость». Периандр спросил гостей:
«Удачные это ответы или нет?»
Мудрецы порассуждали и решили — не очень удачные. Нельзя сказать, что время всего
старше: ведь время есть и прошедшее, и настоящее, и будущее, причем будущее, несомненно,
моложе настоящего. Нельзя сказать, что удача всего сильнее: ведь то, что крепко и сильно, не
бывает так изменчиво. Нельзя далее сказать, что смерть всего неотъемлемей: в тех, кто жив,
смерти нет.
«А как же ответить лучше?» И Фалес Милетский ответил так: «Старше всего — бог, ибо
он вечен. Прекраснее всего — мир, ибо в нем все согласованно и стройно. Больше всего —
пространство, ибо в нем мир, а в мире все остальное. Разумнее всего — время, ибо оно всему
учит. Неотъемлемей всего — надежда, ибо она есть и у тех, у кого больше ничего нет. Полезнее
всего — добродетель: с нею все на свете хорошо. Вреднее всего — порок: с ним все на свете
плохо. Сильнее всего — неизбежность: она всем властвует. Легче всего — мера: без меры даже
наслаждение бывает в тягость».
Ответы понравились; тогда Периандр попросил каждого ответить на три вопроса: каким
должен быть дом, каким должен быть город и каким должен быть правитель?
На вопрос, какой дом — лучший, Солон ответил: «Тот, где добро приобретается без
несправедливости, сохраняется без недоверчивости и тратится без раскаянья». Питтак ответил:
«Где нет ни потребности в излишнем, ни нехватки в необходимом». Хилон ответил: «Где
хозяин — как мудрый царь». Биант ответил: «Где хозяин ведет себя по доброй воле точно так
же, как вне дома — по воле закона». Клеобул ответил: «Где хозяина больше любят, чем
боятся». А Фалес ответил: «Где хозяину не о чем заботиться». Что сказал скиф Анахарсис, вы
узнаете на следующей странице.
И Периандр, послушав, сказал: «Видно, недаром говорят: кто-то Ликургу посоветовал
устроить в Спарте народовластие, а Ликург ответил: „Сперва сумей устроить народовластие в
собственном доме!“»
На вопрос, какой город — лучший, Солон ответил: «Тот, где обидчика требует к ответу не
только обиженный, но и необиженный». Фалес ответил: «Где нет ни слишком бедных, ни
слишком богатых». Анахарсис ответил: «Где лучшее воздается добродетели, худшее — пороку,
а все остальное — поровну». Питтак ответил: «Где дурным людям нельзя править, а хорошим
нельзя не править». Биант ответил: «Где закона боятся больше, чем правителя». Клеобул
ответил: «Где порицания боятся больше, чем закона». А Хилон ответил: «Где больше слушают
законы, чем ораторов».
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 42
И Периандр, послушав, сказал: «Видимо, значит это, что народовластие тем лучше, чем
больше похоже оно на единовластие!»
Наконец, на вопрос, какой правитель — лучший, Фалес ответил: «Тот, который сможет
дожить до старости и умереть своей смертью». Хилон ответил: «Тот, который думает не о
смертном, а о бессмертном». Питтак ответил: «Тот, кто приучит подданных бояться не его, а за
него». Анахарсис ответил: «Кто всех более разумен». Клеобул ответил: «Кто всех менее
легковерен». Биант ответил: «Кто дает пример покорности законам». А Солон ответил: «Кто
сам отречется от своего единовластия».
И Периандр, послушав, сказал: «Видимо, значит это, что и единовластие тем лучше, чем
больше похоже на народовластие?»
«Мера — важнее всего!» — ответили ему мудрецы.
Анахарсис, мудрец-дикарь
Анахарсис, восьмой при семи мудрецах, был скиф. Скифы жили в причерноморских
степях: одни кочевали, другие сеяли хлеб и продавали в греческие города. Анахарсис был сын
скифского царя, он часто бывал в греческих городах на Черном море. Ему нравилось, как живут
греки; он построил себе в их городе дом, подолгу там жил, носил греческое платье и молился
греческим богам. Скифы, узнав про это, возроптали, и однажды, когда Анахарсис устроил
праздник греческим богам не дома, а в степи, они убили его стрелой из лука.
Этот Анахарсис, говорят, ездил в Грецию, был учеником Солона и своею мудростью
вызывал всеобщее удивление. Он явился к дому Солона и велел рабу сказать хозяину, что скиф
Анахарсис хочет видеть Солона и стать ему другом. Солон ответил: «Друзей обычно заводят у
себя на родине». Анахарсис сказал: «Ты как раз у себя на родине — так почему бы тебе не
завести друга». Солону это понравилось, и они стали друзьями.
Грекам казалось смешно, что скиф занимается греческой мудростью. Какой-то афинянин
попрекал его варварской родиной; Анахарсис ответил: «Мне позор моя родина, а ты позор
твоей родине». Смеялись, что он нечисто говорит по-гречески; он ответил: «А греки нечисто
говорят по-скифски». Смеялись, что он, варвар, вздумал учить мудрости греков; он сказал:
«Привозным скифским хлебом вы довольны; чем же хуже скифская мудрость?» Смеялись: «У
вас нет даже домов, одни кибитки; как же можешь ты судить о порядке в доме, а тем более — в
государстве?» Анахарсис отвечал: «Разве дом — это стены? Дом — это люди; а где они живут
лучше, можно и поспорить».
Скифы живут лучше, говорил Анахарсис, потому что у них все общее, ничего нет
лишнего, каждый довольствуется малым, никто никому не завидует. «А у вас, греков, —
продолжал он, — даже боги начали с того, что поделили весь мир: одному небо, другому море,
третьему подземное царство. Но землю даже они не стали делить: ее поделили вы сами и вечно
из-за нее ссоритесь».
Его спрашивали: «Правду ли говорят, что вы, скифы, умеете ходить по морозу голыми?»
Анахарсис отвечал: «Ты ведь ходишь по морозу с открытым лицом? Ну вот, а у меня все тело
— как лицо».
В греческой жизни он больше всего удивлялся мореходству и вину. Узнав, что
корабельные доски делаются толщиной в четыре пальца, он сказал: «Корабельщики плывут на
четыре пальца от смерти». На вопрос, кого на свете больше, живых или мертвых, он
переспросил: «А кем считать плывущих?» На вопрос, какие корабли безопаснее — длинные
военные или широкие торговые, он ответил: «Вытащенные на сушу».
О вине он говорил: «Первые три чаши на пиру — это чаша наслаждения, чаша опьянения
и чаша омерзения». А на вопрос, как не стать пьяницей, он сказал: «Почаще смотреть на
пьяниц».
Его спросили, что ему показалось в Греции самым удивительным. «Многое, — ответил
он. — То, что греки осуждают драки, а сами рукоплещут борцам на состязаниях; осуждают
обман, а сами устраивают рынки нарочно, чтобы обманывать друг друга; и что в народных
собраниях у них вносят предложения люди умные, а обсуждают и утверждают люди глупые».
И когда Солон гордился своими законами, Анахарсис говорил: «А по-моему, всякий закон
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 43
похож на паутину: слабый в нем запутается, а сильный его прорвет; или на канат поперек
дороги: маленький под него пролезет, а большой его перешагнет».
Так, чтобы не зазнаваться в своей мудрости, семеро мудрецов оглядывались на скифа
Анахарсиса.
Эзоп, мудрец-раб
Эзоп был сочинителем басен. Считалось, что все басенные рассказы, которые потом на
разный лад пересказывались в течение многих веков, впервые были придуманы Эзопом: и про
волка и ягненка, и про лису и виноград, и про лягушек, просящих царя. Его имя так срослось со
словом «басня», что, когда какой-нибудь писатель брался за сочинение басен, он писал на своей
книге: «Эзоповы басни такого-то писателя».
Эзоп сочинял басни потому, что он был раб и говорить прямо то, что он думал, было для
него опасно. Это был его иносказательный, «эзоповский язык». А о том, как он был рабом, и у
кого, и что из этого получалось, в народе рассказывали множество веселых историй.
Рабом он был, так сказать, от природы: во-первых, он был варвар, во-вторых, урод. Он
был фригиец, из Малой Азии, а фригийцы, по твердому греческому убеждению, только и
годились, чтобы быть рабами. А вид его был такой: голова как котел, нос курносый, губы
толстые, руки короткие, спина горбатая, брюхо вспученное. Зато боги его наградили даром
слова, острым умом и искусством сочинять басни.
От речистого раба хозяин сразу поспешил отделаться, и повел работорговец Эзопа с
партией других рабов на рабский рынок на остров Самос. Стали разбирать дорожную поклажу,
Эзоп просит товарищей: «Я здесь новый, слабый, дайте мне вон ту хлебную корзину» — и
показывает на самую большую и тяжелую. Посмеялись над ним, но дали. Однако на первом же
привале, когда все поели хлеба, Эзопова корзина сразу стала легче, а у остальных рабов их
мешки и ящики как были тяжелы, так и остались. Тут-то и стало ясно, что ум у уродца не
промах.
На острове Самосе жил простак-философ Ксанф. Увидел он трех рабов на продаже: двое
были красавцы, а третий — Эзоп. Спросил он: «Что умеете делать?» Первый сказал: «Все!» ,
второй сказал: «Все!», а Эзоп сказал: «Ничего!» — «Как так?» — «Да вот мои товарищи все
уже умеют, мне ничего не оставили». — «Хочешь, я куплю тебя?» — «А тебе не все равно, чего
я хочу? Купи меня в советники, тогда и спрашивай». — «Ты всегда такой разговорчивый?» —
«За говорящих птиц дороже платят». — «Да ты-то ведь не птица, а урод». — «Бочки в погребе
тоже уродливы, а вино в них на славу». Подивился Ксанф и купил Эзопа.
Устроил Ксанф угощение ученикам, послал Эзопа на рынок: «Купи нам всего лучшего,
что есть на свете!» Пришли гости — Эзоп подает одни только языки: жареные, вареные,
соленые. «Что это значит?» — «А разве язык не самое лучшее на свете? Языком люди
договариваются, устанавливают законы, рассуждают о мудрых вещах — ничего нет лучше
языка!» — «Ну так на завтра купи нам всего худшего, что есть на свете!» Назавтра Эзоп опять
подает одни только языки: «Что это значит?» — «А разве язык не самое худшее на свете?
Языком люди обманывают друг друга, начинают споры, раздоры, войну — ничего нет хуже
языка!» Рассердился Ксанф, но придраться не мог.
После обеда стали пить вино. Ксанф напился пьян, стал говорить: «Человек все может
сделать!» — «А море выпьешь?» — «Выпью!» Побились об заклад. Утром Ксанф протрезвел, в
ужас пришел от такого позора. Эзоп ему: «Хочешь, помогу?» — «Помоги!» — «Как выйдете вы
с судьями и зрителями на берег моря, так ты и скажи: море выпить я обещал, а рек, что в него
впадают, не обещал; пусть мой соперник запрудит все реки, впадающие в море, тогда я его и
выпью!» Ксанф так и сделал, и все только и дивились его мудрости.
Послал Ксанф Эзопа за покупками, встретил Эзоп на улице самосского градоначальника.
«Куда идешь, Эзоп?» — «Не знаю!» — «Как так не знаешь? Говори!» — «Не знаю!»
Рассердился градоначальник: «В тюрьму упрямца!» Повели Эзопа, а он оборачивается и
говорит: «Видишь, начальник, я тебе правду сказал: разве я знал, что в тюрьму иду?»
Рассмеялся начальник и отпустил Эзопа.
Собрался Ксанф в баню, говорит Эзопу: «Ступай вперед, посмотри, много ли в бане
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 44
народу?» Эзоп возвращается и говорит: «Только один человек». Ксанф обрадовался, идет и
видит: в бане полным-полно. «Что же ты мне вздор говорил?» — «Не вздор я тебе говорил:
лежал перед баней на дороге камень, все об него спотыкались, ругались и шли дальше, и только
один нашелся, который как споткнулся, так тут же взял камень и отбросил с пути. Я и подумал,
что народу тут много, а настоящий человек — один».
Созвал Ксанф в гости друзей и учеников, а Эзопа поставил у ворот и велел: «Смотри,
чтобы никто из простых людей не прошел, а только одни ученые!» Подошел гость, Эзоп его
спрашивает: «Чем собака поводит?» Гость не понял, подумал, что его собакой обзывают,
обиделся, пошел прочь. За ним другой, третий, десятый; наконец нашелся один и ответил:
«Хвостом и ушами!» Эзоп обрадовался: «Вот тебе, хозяин, ученый гость, а больше не было!»
На другой день ученики жалуются Ксанфу на Эзопа, а тот объясняет: «Какие же они ученые,
если на такой простой вопрос ответить не могли?»
Много раз просил Эзоп Ксанфа освободить его, а Ксанф не хотел. Но случилась на Самосе
тревога: заседал перед народом государственный совет, а с неба налетел орел, схватил
государственную печать, взмыл ввысь и оттуда уронил ее за пазуху рабу. Позвали Ксанфа
истолковать знамение. Ксанф, по своему обычаю, гвоорит: «Это ниже моего философского
достоинства, а вот есть у меня раб, он вам все растолкует». Вышел Эзоп: «Растолковать могу,
да не к лицу рабу давать советы свободным: освободите меня!» Освободил народ Эзопа; Эзоп
говорит: «Орел — птица царская; не иначе, царь Крез решил покорить Самос и обратить его в
рабство». Огорчился народ и отправил Эзопа к царю Крезу просить снисхождения. Щедрому
царю умный урод понравился, с самосцами он помирился, а Эзопа сделал своим советником.
Долго еще жил Эзоп, сочинял басни, побывал и у вавилонского царя, и у египетского, и на
пиру семи мудрецов. А погиб он в Дельфах. Посмотрел он, как живут дельфийцы, которые не
сеют, не жнут, а кормятся от жертв, приносимых Аполлону всеми эллинами, и очень ему это не
понравилось. Дельфийцы испугались, что он разнесет о них по свету дурную молву, и пошли на
обман: подбросили ему в мешок золотую чашу из храма, а потом схватили, обвинили в краже и
приговорили к смерти. Эзоп припал к алтарю Муз — его оторвали и повели на казнь. Он сказал:
«Не к добру вы обидели Муз! Так же вот спасался однажды заяц от орла и попросил
помощи у навозного жука.
Посмеялся орел над таким заступником и растерзал зайца. Жук стал мстить: высмотрел
орлиное гнездо, вытолкнул оттуда орлиные яйца, а сам улетел. Где ни вил орел гнездо, всюду
жук разбивал его яйца; наконец положил их орел за пазуху к самому Зевсу. А жук скатал
навозный ком, взлетел к Зевсу и тоже бросил его богу за пазуху; возмутился Зевс, вскочил,
чтобы отряхнуться, и орлиные яйца опять упали и разбились. И пришлось Зевсу, чтобы не
перевелся орлиный род, устроить так, чтобы орлы несли яйца в ту пору, когда жуки не летают.
Не обижайте слабых, дельфийцы!»
Но дельфийцы не послушались и сбросили Эзопа со скалы. За это их город постигла чума,
и еще долго пришлось им расплачиваться за Эзопову смерть.
Так рассказывали о народном мудреце Эзопе.
Басни Эзопа
Большинство эзоповских басен вам хорошо знакомо: они пересказывались на всех языках
и в стихах и в прозе, в том числе и нашим Крыловым. Но есть среди них и такие, которые
меньше известны; вот некоторые из них.
Волк увидел огромную собаку в ошейнике на цепи и спросил: «Кто это тебя так приковал
и так откормил?» Ответила собака: «Хозяин!» — «Нет, — сказал волк, — не для волка такая
судьба! Мне и голод милей, чем рабский ошейник».
Свинья смеялась над львицей, что та рождает только одного детеныша. Львица ответила:
«Одного, но льва!»
Задумались зайцы, какие они трусливые, и порешили, что лучше всем им разом утопиться.
Подошли к пруду, а лягушки, заслышав их, одна за другой попрыгали в воду и спрятались.
Увидели это зайцы и сказали: «Подождем топиться: видно, есть на свете кто-то и трусливее
нас».
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 45
Волы тянули телегу, а немазанная ось скрипела. Обернулись они и сказали ей: «Эх, ты!
Мы везем, а ты стонешь?»
Шел осел через реку с грузом соли, поскользнулся и упал; соль подтаяла, и ему стало
легче. Он обрадовался и в следующий раз, подойдя к реке, упал уже нарочно. Но на этот раз
был на нем груз губок, губки от воды разбухли, отяжелели, и осел утонул.
Зевс устроил праздник и для всех животных выставил угощение. Не пришла одна
черепаха, сказавши: «В гостях хорошо, а дома лучше». Рассердился Зевс и заставил ее вечно
таскать на спине свой собственный дом.
Шел человек зимой по лесу и заблудился. Пожалел его лесной сатир, привел в свою
пещеру, предложил горячей похлебки. Вошел человек, стал дышать себе на руки. «Что ты
делаешь?» — «Отогреваю их». Сел человек, стал дуть на похлебку. «Что ты делаешь?» —
«Стужу ее». Помрачнел сатир, вывел гостя и прочь послал. «Видно, — говорит, — двуличный
ты человек, если у тебя из одних и тех же губ и тепло идет, и холод».
У отца было две дочери. Одну он выдал за огородника, другую — за горшечника. Пришел
навестить первую, спросил, как дела; та отвечала: «Да вот молим богов, чтобы дождь пошел и
овощи напились». Пришел навестить вторую, спросил, как дела; та ответила: «Да вот молим
богов, чтобы солнышко светило и горшки хорошенько просохли». Сказал отец: «Если так, то с
кем же из вас молиться мне?».
Сделал мастер статую Гермеса и понес на рынок. Никто не подходил; тогда он стал
кричать: «Вот продается бог, податель благ, хранитель прибыли!» Спросил его прохожий: «Что
же ты такого полезного бога не у себя держишь, а на рынке продаешь?» Мастер ответил: «От
него польза нескорая, а мне нужна скорая».
Был человек бегун и прыгун, только неудачливый. От досады он уехал из родных мест, а
потом вернулся и стал рассказывать, как хорошо выступал он в других городах, а на Родосе
сделал такой прыжок, какого никто не делал; все, кто там был, это видели! Но на это сказал
один из земляков: «Дорогой мой, если ты правду говоришь, зачем тебе свидетелей звать? Вот
тебе Родос, тут ты и прыгай!»
«Закон — это мера», — говорили греки, и повторяем мы. Но ведь у слова «мера» есть и
прямое значение — единица измерения. Греки его не забывали и даже, как мы помним,
называли, кто у них первый завел точные меры, вес и монету: аргосский царь Фидон. Это была
первая система мер в Европе; посмотрим же на нее.
И удобство и неудобство этой системы сразу бросаются в глаза. Удобство — в том, что
все единицы почти точно соответствуют размерам человеческого тела, от пальца до охвата рук
(по-русски — «сажень», «сяжень», насколько можно «досягнуть» руками), — смерьте! —
незачем и линейку с собой носить. Неудобство — в том, что пересчет из одних единиц в другие
очень громоздок: попробуйте быстро сказать, сколько ладоней в охвате? Ничего не поделаешь,
так уж сложено человеческое тело. Зато нетрудно представить, какой хорошей школой
изучения пропорций были эти меры для художников и скульпторов.
Почему греческий стадий был именно такой длины, этому я читал два объяснения.
Первое: это расстояние, которое может пройти пахарь за плугом от передышки до передышки
(само слово «стадий» приблизительно и значит «стоянка»). Второе: это расстояние, которое
может пробежать бегун на самой высокой скорости. Я спросил моего знакомого специалиста по
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 46
Здесь тоже легко понять систему мер: в основе ее — кружка, которую удобно держать в
руке, паек, который человек съедает в день, и другие столь же практичные меры. Греческая
кружка — чуть побольше нашего стакана, а греческий черпак — точь-в-точь такой, каким и
сейчас хозяйки пользуются на кухне.
Происхождение мер веса немного более запутанно. Талант (нагрузка, полный вес) — это
тяжесть, которую может нести на себе один носильщик; это можно себе представить. Обол —
это столько, сколько весят 12 ячменных зерен, этих простейших подручных разновесков. А
соотношения и названия установились лишь тогда, когда греки приступили к чеканке монеты.
Монеты обычно чеканились из серебра, потому что золота в Греции почти нету. Такое
количество серебра, на которое можно было купить барана или бочку ячменя, стало главной
монетой и весовой единицей — драхмой. А названия «драхма» и «обол» перешли на эти
монеты с тех времен, когда и серебро еще не было в ходу, а вместо денег служили бронзовые и
железные прутья (такие, какие еще долго ходили в Спарте). Промежуточная же единица «мина»
была заимствована с Востока, и название ее — не греческое. Мина — это примерно столько
бронзы, сколько можно купить за один обол серебра.
Сперва денег чеканилось мало, и поэтому ценились они дорого: баран стоил драхму, бык
— пять драхм. Но так как чеканить деньги все-таки легче, чем разводить скот и сеять хлеб, то
количество денег в обороте росло быстрее, чем количество быков, баранов и бочек ячменя.
Поэтому деньги постепенно дешевели, а товары дорожали: через полтораста лет бык уже стоил
50 драхм, а баран 10 драхм. Поэтому подсчитывать, скольким рублям и копейкам равняется
драхма, мы не будем: в разные времена это было по-разному.
Монеты в одну драхму и меньше были маленькие, как серебряные чешуйки; вместо
кошелька их носили во рту за щекой. Чеканить предпочитали тетрадрахмы — монеты по
четыре драхмы. Величиной они были с наши прежние пятнадцати-, двадцатикопеечники. В
Афинах на лицевой стороне тетрадрахм изображалась голова богини Афины, на оборотной —
ее священная птица, сова. («Не носи сов в Афины», — говорила греческая пословица; это
значило: в Афинах и так денег много.) В Коринфе изображали на монетах крылатого Пегаса, в
Эфесе — пчелу, в Фокее — тюленя (по-гречески тюлень — «фока»), в Эгине — черепаху
(морскую, пока Эгина была великой морской державой, и сухопутную — потом).
Впоследствии, когда деньги подешевели, монеты пришлось делать крупнее, и на них стало
возможно изображать целые мифологические сцены; по тонкости чеканного рисунка они часто
замечательны.
Терпандр и Арион
По-гречески «закон» будет «номос». Слово это многозначно, и одно из его значений
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 47
неожиданно. Оно значит: «музыкальное произведение строгой формы». Почему? Потому что
для грека музыка была самым совершенным выражением порядка. Когда все звуки согласованы
со всеми, они звучат прекрасно; когда хоть один выбивается из согласия — вся гармония
гибнет. Там, где в мире все упорядочено до совершенства, сама собой возникает музыка: глядя
на мерное круговое движение небесных светил, греки верили, что они издают дивно
гармонические звуки, «музыку сфер», и мы ее не слышим только потому, что с младенчества к
ней привыкли. И наоборот, там, где возникает музыка, все вокруг из беспорядка приходит в
порядок: когда мифический Орфей играл на лире, то слушавшие его дикари переставали быть
дикарями, подавали друг другу руки, договаривались об общих законах и начинали жить
семьями, городами и государствами.
В самых древних лирах нижней частью корпуса служил панцирь черепахи (хороший
резонатор для звука!), а верхней — два рога козы. В более поздних кифарах полый корпус
изготовлялся из дерева или металла. Лиры изображены в верхнем ряду, кифары — в нижнем.
денег и пустился обратно в Коринф. Корабельщики, с которыми он плыл, увидели его богатство
и решили Ариона убить, а деньги его поделить. Разжалобить их было невозможно. Тогда Арион
попросил об одном: он споет свою последнюю песню и сам бросится в море. Ему позволили.
Он надел свой лучший наряд, взял в руки лиру, встал на носу корабля, громким голосом пропел
высокую песнь и бросился в море. И случилось чудо: из моря вынырнул дельфин, принял
Ариона на свою крутую спину и после долгого плавания вынес его на греческий берег.
Изумленный Периандр воздал Ариону почести, как любимцу богов, корабельщики были
наказаны, а на том берегу поставили медную статую человека верхом на дельфине.
Двадцать пять веков спустя от имени этого Ариона написал свое аллегорическое
стихотворение Пушкин — о том, что, несмотря ни на какие бедствия, он верен своим идеалам:
Медный бык
Благо было тем городам, в которых закону удавалось примирить народ и знать! Но
случалось это редко. То тут, то там вспыхивали усобицы, дело доходило до оружия, и пощады
не было никому. В городе Милете народ выгнал аристократов, а детей их бросил на ток и
растоптал бычьими копытами. А когда аристократы вернулись, они схватили детей своих
противников, вымазали в смоле и заживо сожгли.
Собираясь у алтарей богов, аристократы произносили присягу: «Клянусь быть черни
врагом и умышлять против нее только злое…» На пирах они под звуки флейт повторяли стихи
Феогнида Мегарского: «Крепкой пятою топчи пустодумный народ беспощадно, бей его острым
бодцом, тяжким ярмом придави!…» А народ отвечал им такою же ненавистью.
Знать была сильна единством. Но иногда это единство нарушалось. Или род ссорился с
родом, или находился талантливый одиночка, считавший, что строгие нравы
аристократического равенства сковывают его силы. Тогда он мог обратиться к народу: «Я ваш
друг; соперники мои — ваши угнетатели; помогите мне против них — и я помогу против них
вам». Если такой человек показал себя удачливым на войне и щедрым в мире, то народ за ним
шел. Он захватывал власть, расправлялся с врагами, и враги называли его тираном.
В наше время слово «тиран» значит просто «жестокий правитель». У греков это слово
значило «правитель, незаконно захвативший власть». Нашего Павла I, хоть он и был жесток,
греки тираном не назвали бы. А Наполеона назвали бы.
Знать ненавидела тиранов, народ им не доверял. Со знатью тираны расправлялись, народ
они привлекали добычами от войн и доходами от торговли. Расправы были действительно
страшные, а рассказы о них — еще страшней…
Самым знаменитым был рассказ о медном быке Фаларида, тирана из Акраганта в
Сицилии. Медник Перилл сделал для него статую быка, пустую внутри; в боку была дверца, а
под медным брюхом разжигали костер. Кого Фаларид хотел казнить, того он бросал внутрь
быка и сжигал заживо. Крики умирающих гудели в полой меди, и казалось, что бык мычит.
Перилл не самостоятельно изобрел эту смертельную машину. У сицилийских греков был
опасный сосед: карфагеняне. Город Карфаген, колония финикиян, стоял напротив Сицилии на
африканском берегу. Рассказывали, что когда-то финикийская царица Дидона, изгнанная из
родных мест, приплыла сюда и попросила африканцев продать ей столько земли, сколько
обнимет бычья шкура. Они согласились. Тогда Дидона разрезала бычью шкуру на тонкие
ремни, оцепила ими крутой прибрежный холм и на этом холме выстроила крепость Бирсу:
по-финикийски это слово означает «крепость», а по-гречески — «бычья шкура». Вокруг
крепости вырос город Карфаген. В нем молились финикийским богам, а в трудные времена
приносили им человеческие жертвы. Говорили, будто в их храме стояла медная статуя бога с
пустым туловищем и в ней сжигали в дар богу детей-первенцев, а родители должны были
смотреть на это с радостными улыбками. Вот этому карфагенскому изобретению и подражал
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 49
Перилл, когда делал своего медного быка. Смертоносную технику часто перенимают охотнее и
раньше, чем технику, полезную для жизни.
Впрочем, не все верили этим рассказам о Фалариде. Говорили, будто Перилл
действительно сделал и поднес ему страшного быка, но Фаларид этому так ужаснулся, что
приказал схватить Перилла и самого сжечь в его медном чудовище. (Судьба его стала
примером пословицы: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь».) А потом над медной статуей
совершили очищение, как после убийства, и отправили ее в Дельфы, в дар Аполлону.
Тиран Фаларид, сжигавший людей в медном быке, имел еще одну удивительную славу.
Очень долгое время он считался самым первым в Греции писателем-прозаиком. Первый поэт —
Гомер, а первый прозаик — Фаларид. Получилось это вот как.
В древнегреческих школах — много позже, уже после Александра Македонского и потом
при римских императорах, — были упражнения по развитию речи. Одним из них было
сочинение писем от имени старинных исторических лиц. Что написал бы Анахарсис Салону,
предлагая стать его другом? Что ответил бы ему Солон? Что написал бы мудрец Фалес царю
Крезу, когда тот решил воевать с персами? Как оправдывался бы Фемистокл, когда ему
пришлось — вы об этом еще прочитаете — бежать в Персию? Какие письма разослал бы
друзьям перед смертью Сократ? И, конечно: как оправдывался бы тиран Фаларид в своих
злодействах? Может быть, ссылался бы на то, что и другие тираны не лучше его? А может
быть, уверял бы, что все — клевета, быка он посвятил богам и никого в нем не сжигал?
Таких писем-упражнений сочинялось очень много. Лучшие из них переписывались по
многу раз, собирались в сборники. Проходили столетия, прошлое забывалось, люди
становились легковернее и думали, что эти письма и вправду писали Анахарсис, Солон, Фалес,
Фемистокл, Сократ, Фаларид. Фаларид был из них самым древним, письма его были написаны
не менее красиво, чем другие, поэтому к ним относились с уважением. Отсюда и слава
тирана-литератора.
Только в XVII в. один английский филолог написал разбор, в котором показал, что в
«письмах Фаларида» и события упоминаются такие, о которых он еще не мог знать, и слова
употребляются такие, которые появились в языке лишь много позже. В истории науки о
древности это стало большим событием.
Килонова скверна
Тут и совершилось злодеяние, запятнавшее весь род Алкмеонидов. Когда пленники были
уже на полпути между холмом акрополя и холмом ареопага, веревка вдруг разорвалась — или
кто-то ее перерезал. «Бейте их: богиня от них отрекается!» — крикнул архонт Мегакл. Толпа
бросилась на кучку беззащитных и растерзала их.
Потом, как водится, пришла расплата: моровые болезни, неудачи в битвах, дурные
знамения со всех сторон. Решили, что это гнев Афины и нужно произвести великое очищение
всего города от скверны убийства. Для этого был приглашен самый святой человек в Греции —
критский гадатель Эпименид.
Вы не читали американскую сказку о Рип ван Винкле? Точно такой рассказ был у греков
об Эпимениде. Когда он был еще юношей, отец послал его в поле за пропавшей овцой. Его
застиг полдень, он прилег переждать жару и проспал пятьдесят семь лет. Проснувшись, он стал
искать овцу, не нашел, вернулся в усадьбу и увидел, что там все переменилось и хозяин новый;
пошел в город, там незнакомые люди стали спрашивать его, кто он такой; и, только отыскав
своего младшего брата, уже седого и дряхлого, он понял, в чем дело. После этого чуда его стали
почитать любимцем богов. А всего, говорят, он прожил сто пятьдесят семь лет, из которых
пятьдесят семь — во сне.
Великое очищение Эпименид совершил так. Он велел согнать на место преступления
стадо черных и белых овец, дать им разбрестись, куда хочется, и, где какая ляжет, там принести
жертву и воздвигнуть жертвенник с надписью: «Неведомому богу». А Мегакл, зачинщик
скверны, был изгнан из Афин, и с тех пор угроза изгнания вечно висела над каждым его
потомком.
Афиняне хотели дать Эпимениду талант денег, но он отказался и попросил только ветвь
от их священной оливы — той, которую взрастила сама богиня Афина. С нею он и вернулся на
Крит. А по разным концам Аттики еще долго стояли алтари с загадочной надписью:
«Неведомому богу». И когда семь веков спустя (так рассказывают христиане) в Афины пришел
с проповедью новой веры апостол Павел и его привели на Ареопаг и спросили: «О каком новом
боге говоришь ты нам?» — он будто бы показал афинянам на такой алтарь и сказал: «Вот об
этом, которого вы, сами не зная, чтите».
Кипсел и Периандр
На перешейке между средней и южной Грецией, между двух морей стоял город Коринф с
гаванями на обоих морях. Крепость его возносилась на неприступной скале так высоко, что с
нее можно было видеть с одной стороны Афины за широким проливом, с другой — Парнас над
дальними Дельфами. Через город шли пути и сухопутные — с юга на север, и морские — на
запад и восток. Коринф был могуч и богат.
Правил Коринфом знатный род Бакхиадов. Каждый год они выбирали градоправителя из
членов своего рода, а чтобы крепче держать власть, они по старинному обычаю выдавали
дочерей замуж только внутри рода. Но у одного из Бакхиадов была хромая дочь — Лабда. Ее
никто не хотел брать в жены, и поэтому ее выдали, в нарушение обычая, за простого
крестьянина. У Лабды родился сын. Она Послала к оракулу спросить о его судьбе. Оракул
сказал:
недоумевая, унесла ребенка в дом, а десятеро посланных набросились друг на друга, упрекая в
малодушии. Наконец решили войти в дом все сразу и умертвить малютку вместе. Но Лабда
стояла за дверью и слышала их разговор. Она испугалась и спрятала младенца в ларец. Воины
вошли в дом, обыскали все комнаты, но в ларец не заглянули. Мальчик остался жив, и звали его
с этих пор Кипсел, что по-гречески значит «ларец».
Когда он вырос и узнал об оракуле, полученном при его рождении, он решил захватить
власть в Коринфе. На всякий случай он еще раз обратился к оракулу. Оракул сказал:
Поликратов перстень
Остров Самос, где спаслись триста пленников тирана Периандра, лежит у берега Ионии
напротив Милета. Он красив и богат. Три самые большие постройки, какие были у греков,
находились на Самосе. Первая — храм Геры, величайший из греческих храмов. Вторая —
мол-волнолом возле гавани, в триста шагов длиной. Третья — туннель с водопроводом,
пробитый в каменной горе, в тысячу шагов длиной; пробивали его с двух сторон сразу и
сошлись в середине горы почти точно. (Туннель этот сохранился до наших дней, и нынешние
инженеры дивятся ему не меньше, чем древние.)
На Самосе правил тиран Поликрат. Не было на свете более удачливого правителя. Флот
его плавал по всем морям. Войско его покоряло все города на суше. Афинский тиран Писистрат
и египетский царь Амасис были его друзьями и союзниками. Двор его блистал пышностью, и
веселый старик Анакреонт слагал там свои радостные песни.
И вот однажды Поликрат получил письмо от своего друга Амасиса. Египетский царь,
знавший в жизни и удачи и невзгоды, писал Поликрату: «Друг, я рад твоему счастью. Но я
помню, что судьба изменчива, а боги завистливы. И я боюсь, что чем безоблачней твое счастье,
тем грознее будет потом твое несчастье. Во всем нужна мера, и радости должны
уравновешиваться печалями. Поэтому послушайся моего совета: возьми то, что ты больше
всего любишь, и откажись от него. Может быть, малой горестью ты отвратишь от себя
большую беду».
Поликрат был тиран, но он помнил, что миром правит закон, а закон — это мера, и он
понял, что друг его прав. У него был любимый изумрудный перстень в золотой оправе с
печатью изумительной резьбы. Он надел этот перстень на палец, взошел на корабль и выплыл в
открытое море. Здесь он снял перстень с пальца, взмахнул рукой и на глазах у спутников
бросил его в волны.
Прошло несколько дней, и ко двору Поликрата пришел рыбак. «Я поймал рыбу небывалой
величины и решил принести ее тебе в подарок, Поликрат!» Поликрат щедро одарил рыбака, а
рыбу отправил на кухню. И вдруг раб, разрезавший рыбу, радостно вскрикнул: из живота рыбы
сверкнул изумрудный перстень Поликрата. Он вернулся к своему хозяину.
Пораженный Поликрат написал об этом Амасису и получил такой ответ: «Друг, я вижу,
что боги против тебя: они не принимают твоих жертв. Малое несчастье тебя не постигло —
поэтому жди большого. А я отныне порываю с тобой дружбу, чтобы не терзаться, видя, как
будет страдать друг, которому я бессилен помочь».
И большое несчастье скоро пришло к Поликрату. Его замыслил погубить персидский
наместник, правивший в Сардах, по имени Оройт. Он позвал Поликрата в гости, чтобы
договориться о тайном союзе: Поликрат поможет Оройту восстать против царя, Оройт поможет
Поликрату подчинить себе всех греков. Дочь Поликрата умоляла отца не ездить. «У меня был
дурной сон, — говорила она, — я видела, будто ты паришь между небом и землей и Солнце
тебя умащает, а Зевс омывает». Но Поликрат не верил женским снам. «Берегись, — сказал он
дочери, — вот вернусь я как ни в чем не бывало и продержу тебя в девках всю жизнь за то, что
твердишь мне на дорогу недобрые слова!» — «Ах, если бы это так и обошлось!» — отвечала
дочь.
Оройт казнил Поликрата такой жестокой казнью, что греческие историки не решились ее
описать. Труп его был распят на кресте, и под солнечными лучами из него выступала влага, а
Зевсовы дожди смывали с него пыль. Так сбылся сон дочери Поликрата.
А Поликратов перстень пятьсот лет спустя показывали в коллекции римского императора
Августа. Времена были другие, и он казался в ней одним из самых простых и дешевых.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 53
Анакреонт
Кобылица молодая,
Честь кавказского тавра,
Что ты мчишься, удалая?
И тебе пришла пора;
Не косись пугливым оком,
Ног на воздух не мечи,
В поле гладком и широком
Своенравно не скачи.
Погоди; тебя заставлю
Я смириться подо мной:
В мерный круг твой бег направлю
Укороченной уздой.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 55
Девять лириков
Греки любили составлять списки знаменитостей. Великих эпиков было двое: Гомер и
Гесиод; великих трагиков трое: Эсхил, Софокл и Еврипид; великих ораторов десятеро, и
перечислять мы их сейчас не будем; чудес света семь, с ними мы еще встретимся. А великих
лириков, преемников Терпандра и Ариона? Конечно, их было девять — по числу девяти Муз:
Не обо всех этих поэтах сохранились такие же яркие рассказы, как о Терпандре и Арионе.
Молчат предания и о старшем из девяти, благодушном Алкмане, и о младшем, благодушном
Вакхилиде; молчат о буйном Алкее, всю жизнь проведшем в междоусобных войнах на Лесбосе,
и о мирном старике Анакреонте, развлекавшем застолье Поликрата на Самосе. А об остальных
рассказы были.
Самый сказочный из них — о Сафо. Среди девятерых она была единственная женщина;
«десятая Муза», — называли ее. Конечно, это не давало покоя сочинителям красивых легенд.
Они не могли вообразить Сафо невлюбленной и только думали: в кого? Наконец придумали.
Между островом Лесбосом и материком, рассказывали они, плавал паром, а паромщиком на
нем был юноша Фаон. Однажды случилось ему перевозить одну старушку, такую слабую и
убогую, что он ее пожалел и не взял с нее платы. А старушка та была сама богиня Афродита,
следовавшая куда-то по тайным своим делам. За доброе сердце она одарила Фаона дорогим, но
опасным даром: приворотным зельем, внушавшим любовь всем женщинам. В этого любимца
Афродиты и влюбилась Сафо. Но он от нее отвернулся: как соловей поет дивные песни, а сам
невзрачен, так Сафо сочиняла прекрасные стихи, а сама была некрасивой, маленькой и смуглой.
Отвергнутая им, Сафо взбежала на Белую Скалу на Лесбосе и бросилась в море. А Фаона потом
убили мужья тех женщин, которые были в него влюблены. Сафо написала много замечательных
стихов, но их забыли, а легенду о Фаоне помнили.
О Стесихоре рассказывали, что однажды он написал песнопение о похищении Елены и
начале Троянской войны. В ту же ночь он ослеп. Он взмолился богам. Тогда в сновидении ему
явилась обожествленная Елена и сказала: это наказание за то, что он сочинил про нее такие
недобрые стихи. Стесихор сложил тогда новое песнопение — о том, что Парис увез в Трою
совсем не Елену, а только призрак ее, настоящую же Елену боги перенесли в Египет, и она
пребывала там, верная Менелаю, до самого конца войны. И этот странный миф умилостивил
героиню: Стесихор прозрел.
Ивик был странствующим певцом. Однажды он шел лесной дорогой, спеша на состязания,
и на него напали разбойники. Умирая, он взглянул в небо — там летела вереница журавлей.
«Будьте моими мстителями!» — воззвал он к ним. Разбойники только посмеялись. Убив певца
и поделив его добро, они пошли в город — посмотреть на те состязания, до которых так и не
дошел Ивик. Неслись колесницы, бились кулачные бойцы, соревновались певцы — и вдруг в
небе над полем показались журавли. «Вот они, Ивиковы мстители!» — сказал убийца убийце.
Эти слова были услышаны. Народ заволновался. Сказавшего схватили, начался допрос, а за
допросом — признание и казнь. По этому рассказу о заговорившей совести Фридрих Шиллер
написал (а В.А. Жуковский перевел) знаменитую балладу «Ивиковы журавли».
Симониду один борец заказал песню в честь своей олимпийской победы. Обычно эти
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 56
песни писались так: в начале и в конце — хвала победителю, его городу и роду, а в середине —
какой-нибудь миф. Симонид вставил в середину миф о героях-борцах Касторе и Полидевке,
сыновьях Зевса. На пиру в честь победы хор пропел эту песню. Но заказчику показалось, что
миф занял слишком много места, а хвала — слишком мало, и он заплатил Симониду только
треть обещанной награды, «а остальное пусть заплатят Кастор и Полидевк». Пир продолжался;
вдруг вошел раб и сказал, что поэта Симонида хотят видеть двое могучих юношей, явившихся
неведомо откуда. Симонид вышел — никого не было. И тут за спиною у него раздался грохот, и
пиршественный чертог рухнул на пирующих. Погибли все, кроме Симонида. Так расплатились
Кастор и Полидевк.
Пиндар был самым знаменитым из девяти лириков — недаром в стихотворном перечне он
назван первым. Сами боги пели его стихи: один путник, заблудившийся в горах, встретил там
бога Пана, который распевал песню Пиндара. И рождение и смерть Пиндара были чудесны.
Когда он, новорожденный, лежал в колыбели, пчелы слетелись к его устам и наполнили их
медом — в знак, что речь его будет сладкой как мед. Когда он умирал, ему явилась во сне
Персефона и сказала: «Ты воспел всех богов, кроме меня, но скоро воспоешь и меня». Прошло
десять дней, и он умер; прошло еще десять дней, он явился во сне своей
родственнице-старушке и продиктовал ей гимн в честь Персефоны. Так и за гробом он слагал
стихи.
Попробуйте представить себе страшную картину: во всем мире вдруг исчезли все издания
сочинений Пушкина. И собрания сочинений, и отдельные издания, и давние, и недавние — все
до одного. Что было бы тогда? Так и осталось бы человечество без Пушкина?
На первый взгляд — да. А если подумать — нет. Загляните в ваш учебник русского языка.
Там к каждому правилу даны примеры и упражнения; по большей части это фразы из
сочинений русских классиков. Выберите оттуда все фразы Пушкина — вы сами удивитесь, как
их много. А теперь представьте себе, что точно так же вы пересмотрели и все учебники
прошлых лет, все существующие книги по языкознанию, все словари и извлекли оттуда все
цитаты из Пушкина. Это будет еще больше. Теперь перейдем к учебникам литературы: как
много в них написано о Пушкине, как много там цитат; а кроме того, там есть пересказы
многих произведений — это, конечно, не пушкинские слова, но они тоже помогают понять
Пушкина и, что важнее, догадаться, какие цитаты взяты из каких произведении. А ведь, кроме
учебников, о Пушкине написано великое множество книг, из которых можно извлечь очень
много материала. Потом возьмемся за хрестоматии и сборники: ведь по нашему условию они не
погибли. Они наверняка дадут нам в общей сложности несколько десятков законченных
стихотворений и отрывков из поэм. Наконец, кроме русских хрестоматий, есть и иностранные;
большинство стихов в них, конечно, те же самые, но вдруг в них найдется английский или
испанский перевод какого-нибудь стихотворения, нам еще незнакомого. А потом, собрав этот
пестрый материал, филолог будет долго и бережно его сортировать и группировать и после
этого издаст отдельной книгой, на которой будет написано: «А.С. Пушкин. Отрывки». Уверяю
вас, что получить общее представление о Пушкине по такой книге все же будет возможно.
Вот так, без всякого «если бы», приходится ученым составлять издания очень многих
древнегреческих писателей. Целые произведения их не дошли до нас, а цитаты из них дошли.
Мы только что перечислили девятерых лириков; из них законченные произведения — и то
далеко не все! — сохранились лишь от великого Пиндара да от веселого Анакреонта. Всех
остальных мы смогли представить вебе лишь тогда, когда были собраны их отрывки, — лет
двести-триста тому назад. Сперва такая возможность казалась странной: великий насмешник
Свифт, автор «Гулливера», издевательски писал: «Как сообщает такой-то писатель в такой-то
главе и параграфе своего полностью утраченного сочинения…» Потом привыкли, и теперь в
чтении отрывков мы умеем находить не только пользу, а и удовольствие.
В самом деле: отрывки — это ведь по большей части цитаты, а в цитаты попадают обычно
самые яркие строки поэта. Раскроем сборник отрывков неистового Алкея — и видим:
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 57
У отрывка нет ни начала, ни конца, но все видно и все понятно, а «за что взялись», мы
догадываемся по биографии Алкея: за мятеж против митиленского тирана. Раскроем теперь
Сафо:
Весь отрывок — две строки, и в них все сказано. Раскроем Пиндара, высочайшего из
поэтов; самый знаменитый из его отрывков — даже не два, а один стих:
Раскроем Архилоха — бродячего воина, которого греки считали вторым после Гомера
начинателем поэзии, потому что он первый стал сочинять стихи не для пения, а просто для
громкого чтения:
Пять поэтов, пять отрывков, один короче другого; и ни одного не спутаешь с другим.
Простимся на этом с девятью лириками и поблагодарим собирателей их отрывков.
Писистрат в Афинах
В Афинах явилось новое зрелище: трагедия. Поэт Феспис, сочинявший песнопения для
сельских праздников в честь бога Диониса, решил не только рассказывать в песнях, но и
представлять в лицах мифы о героях. Например, хор одевался товарищами Геракла и пел
тревожную песню, что Геракл ушел на подвиг и неизвестно, жив ли; а потом выходил актер,
одетый вестником, и рассказывал стихами, что случилось с Гераклом, и хор отвечал на это
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 58
Тираноборцы
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 59
Тираны не удерживались у власти дольше двух поколений. Тот, кто захватывал власть при
поддержке народа, обычно пользовался этой поддержкой и дальше; но дети его, получившие
власть по наследству, такой поддержки уже не имели. Знать их ненавидела, а народ к ним был
равнодушен. Он уже получил от них все вольности, какие мог, и не собирался их отдавать.
После смерти Писистрата править Афинами стали два его сына: Гиппий и Гиппарх. Они
твердо держались обычаев отца: граждан не обижали и не обирали, город украшали
постройками, празднества для народа справляли с великой пышностью. Но чувствовалось, что
их не любят, и вскоре это стало явным.
В Афинах жили два друга: Гармодий и Аристогитон. Тиран Гиппарх влюбился в сестру
Гармодия и преследовал ее, уговаривая стать его любовницей. Девушка отвергла тирана.
Гиппарх не простил ей этого: когда в Афинах был праздник и девушки лучших семейств
должны были идти с корзинами на головах в торжественной процессии к храму Афины,
Гиппарх запретил сестре Гармодия участвовать в этом шествии, заявив, что она недостойна
такой чести.
Гармодий решил отомстить за унижение сестры. В заговоре с ним было лишь несколько
человек, среди них — одна женщина, по имени Леэна. Приближался праздник Панафиней,
когда юноши должны участвовать в процессии с щитами и копьями в руках. Заговорщики
явились на этот праздник и с мечами, скрыв их ветками мирного мирта. Здесь Гармодий и
Аристогитон бросились на Гиппарха и убили его. Но Гиппий спасся. Началась расправа.
Заговорщиков жестоко пытали, выведывая имена соучастников. Тверже всех держалась
женщина, Леэна. Чтобы не заговорить под пытками, она сама откусила себе язык: Аристогитон
поступил иначе: на допросе он назвал своими соучастниками всех лучших друзей тиранов,
чтобы Гиппий их погубил и остался одинок.
Все заговорщики погибли. Афиняне потом чтили их как героев. О Гармодии и
Аристогитоне сложили песню и на городской площади воздвигли им памятник. Это был
первый памятник не богу, не мифическому герою, не олимпийскому победителю, а гражданам,
совершившим подвиг на благо отечества. А в честь Леэны, чье имя значит «львица», была
поставлена бронзовая статуя львицы, у которой в раскрытой пасти не было языка.
Гиппий, лишившись брата, стал подозрителен и суров. До сих пор его не любили —
теперь стали ненавидеть. И на это тотчас откликнулись вечные враги Писистратова рода —
изгнанники Алкмеониды.
Золото их предка Алкмеона очень пригодилось им на чужбине. В Дельфах случился
пожар и сгорел знаменитый храм. Алкмеониды явились в Дельфы и подрядились за свой счет
выстроить новый храм. Обещали храм из известняка, а выстроили из мрамора, не в пример
богаче и красивее прежнего. Дельфийские жрецы не могли прийти в себя от восторга. Не
приходится удивляться, что после этого какое бы государство ни присылало к оракулу послов,
все они получали от пифии один и тот же ответ: «Помогите Алкмеонидам изгнать тиранов из
Афин, и тогда во всем вам будет удача».
Получали такой ответ и спартанцы, к тому же не раз и не два. Наконец им это надоело.
Они уже подавили тиранию и в Сикионе, и в Коринфе; теперь спартанский царь осадил Гиппия
в афинском акрополе. Случилось так, что два сына Гиппия, пытаясь проскользнуть из акрополя
и спастись, попались в руки осаждающих. Отцу пришлось вступить в переговоры. Ему вернули
сыновей, а он сдал акрополь и удалился в изгнание за море — в Персию. Здесь он ждал случая
восстановить в Афинах свою власть. Мы еще встретимся с ним.
Навести порядок в Афинах взялся сын Мегакла Алкмеонида Клисфен. И он это сделал. У
власти вновь встало народное собрание; во главе его вместо прежнего «совета четырехсот» стал
новый — «совет пятисот», а выборы в него были устроены так, что простой народ всегда имел
перевес над знатью.
Царство произвола кончилось, царство закона восстановилось. Но закон, как все
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 60
которое два века спустя предложил философ Аристотель. Он предложил для самого общего
понятия обо всем, что есть на свете, слово «лес» — лес как строительный материал, из которого
делаются любые постройки. Римляне, перенимая греческую философию, перевели это слово на
свой язык: по-латыни «строительный лес» будет «материес». А отсюда пошло то слово,
которым и до наших дней философы обозначают все вместе взятое, что существует на свете, —
слово «материя». Вам еще не приходилось встречать это слово в таком важном значении? Не
беда, еще придется.
Пифагор рассуждал иначе. Хорошо, думал он, пусть человек и камень одинаково состоят
из воды, огня или чего угодно, но ведь тем не менее человек и камень — это совсем не одно и
то же! В чем же между ними разница? Очевидно, разница — в их внутреннем строении. А что
такое строение? Это размеры и соотношение частей. А чем определяются размеры и
соотношения? Числом! Стало быть, сущность любого предмета со всеми его качествами можно
выразить числом: число — начало всего. Да вот и пример: кто из людей сильнее — мужчина
или женщина? Мужчина. А какие из чисел сильнее — четные или нечетные? Нечетные: потому
что четное можно разделить пополам, и от него ничего не останется, а нечетное нельзя
разделить бесследно — от него всегда останется единица в остатке. Вот и получается, что
числом женщины будет двойка, первое четное число, а числом мужчины — тройка, первое
нечетное число (единица не в счет), а числом брака — пятерка, их сумма… и так далее, и так
далее.
Нам незачем следить за ходом мысли первых философов во всех подробностях. Скажем
одно: какого ни взять мыслителя в истории европейской мысли за две с половиной тысячи лет,
взгляды его, бесконечно упрощая, всегда можно будет свести или к взглядам Фалеса, или к
взглядам Пифагора: или к «материализму», или к «идеализму», как выражаются философы. Но
это — уже за пределами нашей книги.
Пифагор
Пифагор был великим математиком и мудрецом, но этого ему было мало. Он хотел быть
пророком и полубогом.
О нем рассказывали чудеса. Белый орел слетал к нему с неба и позволял себя гладить.
Переходя вброд реку Сирис, он сказал: «Здравствуй, Сирис!» И все слышали, как река
прошумела в ответ: «Здравствуй, Пифагор!» В один и тот же полдень его видели в городе
Кротоне и в городе Метапонте, хотя между Кротоном и Метапонтом — неделя пути. Он
говорил: «Я не учу мудрости, я исцеляю от невежества». Он разговаривал с медведицей, и
медведица с тех пор не трогала ничего живого; он разговаривал с быком, и бык с тех пор не
касался бобов. Однажды на берегу моря он увидел рыбаков, которые, надсаживаясь, тянули
тяжелую сеть; он им сказал: «В сети будет пятьсот восемнадцать рыб». Так и оказалось, и пока
рыб пересчитывали на сухом песке, ни одна из них не издохла.
Он говорил, что после смерти душа человека переселяется в новое тело и начинает новую
жизнь. Например, его душа была когда-то душою Эталида, сына Гермеса. Гермес предложил
сыну на выбор любой дар, кроме бессмертия. Эталид выбрал память о прошлых жизнях своей
души. Поэтому Пифагор помнил, что после Эталида он был троянцем Евфорбом, которого
ранил Менелай; потом — милетцем Гермотимом, который когда-то узнал щит Менелая среди
полусгнивших щитов на стене храма Аполлона; потом — Пирром, рыбаком с острова Делоса; и
наконец стал Пифагором.
Самое известное из открытий Пифагора — это, конечно, теорема о том, что в
треугольнике квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Повод для этого открытия
был самый прозаический. Нужно было решить задачу, с которой сталкивается любой землемер
или строитель: как по данному квадрату построить квадрат, вдвое больший? Пифагор решил ее:
нужно провести через данный квадрат диагональ и построить на ней квадрат, и он будет вдвое
больше данного. А потом, разглядывая свой чертеж, он достиг и более общей формулировки
теоремы. После этого он объявил, что сами боги подсказали ему это решение, и принес богам
самую щедрую жертву, какую знало греческое благочестие, — гекатомбу, стадо из ста голов
скота.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 62
У Пифагора было много учеников. Их учение продолжалось пятнадцать лет. Первые пять
лет ученик должен был молчать: это приучало его к сосредоточенности. Вторые пять лет
ученики могли только слушать речи учителя, но не видеть его: Пифагор говорил с ними ночью
и из-за занавеси. Только последние пять лет ученики могли беседовать с учителем лицом к
лицу. Наставления Пифагора начинались словами: «Самое священное на свете — лист мальвы,
самое мудрое — число, а после него — тот из людей, кто дал всем вещам имена».
Когда его ученики просыпались по утрам, они должны были произносить такие два стиха:
Словарь II
Греческие имена
У вас, вероятно, уже зарябило в глазах от множества греческих имен: все разные и все
похожие. Как бы в них не запутаться? Поэтому — два слова о том, что эти имена значат. У нас
в русском языке тоже есть значащие имена: Вера, Надежда, Любовь; Ярослав (яркий славой);
Владимир (владеющий миром); Людмила (людям милая). Так вот, у греков почти все имена
были значащие. Алекс-андр — защитник людей. Фил-ипп — любитель коней (конный спорт
был делом знати, имена на -ипп были аристократическими). Геро-дот — богини Геры дар.
Поли-крат — много-властный. Демо-сфен — народа сила. Пери-кл(ес) — «со всех сторон
слава», вроде нашего Всеслав. Иеро-кл(ес) — святая слава, вроде нашего Святослав. И так
далее. Зная небольшой набор корней, из которых составлялись такие имена, можно
выкладывать из них новые, как из мозаики.
И в начале, и в конце имени можно встретить такие корни:
—агор— — говорить
—анакс-, -анакт— — владыка
—андр— — человек, муж
—арх(и)— — начальник
—дем-, -дам— — народ
—(г)ипп— — конь
—крео(н) — царь
—крин-, -крит— — судить, судья
—кл(ес), -клео-, -клит— — слава
—ксен— — гость
—ник— — побеждать, победитель
—страт— — войско
—фил— —любить
алк— — сила
алекс— — защита
ант(и)— — вместо, против
арист— — лучший
(г)иер— — святой, священный
ев-, эв— — хороший
еври-, эври— — широкий
исо— — равный
ифи— — сильный
калли— — красивый
левк— — белый
лик— — светлый или волчий
лиси— — прекращать, разрушать
метро— — мать, материнский
нео— — новый, молодой
патро— — отец, отцовский
пери— — со всех сторон
пиф— — убеждать
ксанф-, ксант— — рыжий
прахс— — дело
прот— — первый
тим— — почесть
поли— — много
фраси— — храбрый
хрис— — золотой
эпи— — после
Кроме того, многие имена бывают производными от имен богов: аполло-, афино-, гермо-,
геро-, гераклео-… Кончаются они обычно на -дор, -дот (что значит «дар») или -ген (что значит
«рождение», «рожденный»). Зено— и Дио— одинаково значат «Зевсов», а фео— (или тео) —
«божий» вообще.
Окончания имен обычно такие:
Теперь, кто хочет, пусть проверит себя: что значит Филодем? Каллиник? Протагор?
Ификрат? Диоген? Аристипп? Андромаха? Поликсена? Как назвать по-гречески «дар Зевса»?
«рыжую лошадь»? «отцовскую славу»? «убедительную речь»? «начальника мысли»?
«прекратителя войны»?
Вот теперь, может быть, вам будет легче помнить такие имена.
Часть третья
Греко-персидские войны,
или Закон борется с самовластием
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 65
Павшие в Фермопилах, —
Славна их участь, красен их жребий:
Курган их — алтарь, возлиянье — память,
скорбь о них — хвала,
И таких похорон
Не затмит всеукрощающее время.
Здесь свято место, где прах храбрецов,
А печется о нем
Добрая молва по всей Элладе.
И свидетель тому — спартанский Леонид,
Чей след на земле —
Вечная краса доблести и славы…
Симонид
При Гомере греки представляли себе Землю большим кругом, по краю которого течет
Океан — не море-океан, а река-океан, граница вселенной. В середине этого круга находились
Дельфы, вокруг них — Греция, рядом — Эгейское море, а дальше — неведомые пространства,
по которым много лет скитался Одиссей.
С тех пор мир прояснился и раздвинулся. Средиземное море стало для греков своим,
домашним, и о всех прибрежных его странах греки имели самые точные сведения. На западе
был Карфаген, суровый город человеческих жертвоприношений, опасный сосед и частый враг.
На юге был Египет, цари его охотно принимали в гавани греческих купцов, а на службу —
греческих воинов. На восток от Средиземного моря была Финикия, за спиной у нее — Ассирия
и Вавилония, а за спиной у них — Мидия и Персия. Эти страны были заняты внутренними
войнами и до поры до времени неопасны. На восток от Эгейского моря была Лидия. Это была
почти своя земля: цари ее приглашали в гости греческих мудрецов и дарили в Дельфы столько
даров, сколько не дарили и сами греки. Наконец, на севере была Скифия — край степей и лесов,
но и он был уже знаком, и оттуда ездил в Грецию Анахарсис.
Половину мира занимала Азия, четверть — Европа, четверть — Африка.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 66
Сказочные страны и народы, однако, не исчезли, они только отодвинулись дальше к краю
Земли. Греки до них не доходили, но с жадностью пересказывали все слухи о них. Слухи были
все похожи друг на друга: всюду оказывалось, что страны там богатые, а народы дикие, золота
и серебра много, но пользоваться ими люди не умеют.
На западе, в Испании, в земле столько золота, что при лесных пожарах оно плавится в
жилах и само вытекает на поверхность. Реки там текут золотым песком. Но люди в тех местах,
кельты и иберы, не умеют даже сеять хлеб и питаются желудями. Они жестоки и бесстрашны:
когда им нужно гадать о будущем, они убивают человека ножом в спину и гадают по его
судорогам. Бесстрашны они потому, что верят, будто в загробном мире будут жить, как жили
здесь. Они даже дают друг другу в долг при условии отдачи на том свете. Правда, некоторые
говорят, что по ту сторону кельтов и иберов, на берегу Океана, лежит страна Тартесс с
богатыми городами и мудрыми царями. А еще дальше, в Океане, лежат Счастливые острова,
где даже царей нет, а у людей все общее. Может быть, это уже рай?
На дальнем севере живут гипербореи. Это тоже край блаженных: там вечный день, и туда
в зимнюю пору приходит гостить сам бог Аполлон. Страна эта отгорожена высокими горами, в
горах глыбами лежит золото, а сторожат его хищные птицы — грифы. А у подножия гор живут
племена сказочные и дикие. Это аримаспы, у которых один глаз всегда прищурен; исседоны, у
которых сыновья поедают трупы отцов; иирки, лазающие по деревьям; невры, про которых
говорят, будто каждый невр раз в году оборачивается волком; будины, чья пища — сосновые
шишки; агафирсы, у которых жены общие, чтобы все люди были родней друг другу. Даже
скифам приходится с этими народами разговаривать через семерых переводчиков.
На востоке крайняя страна — Индия. Здесь золото не в горах, а в пустынях, и стерегут его
не грифы, а исполинские муравьи. Ростом они с собаку, а норы у них под землей. Копая норы,
они задними ногами выбрасывают на поверхность песок, и он кучами лежит у входа в нору.
Этот песок — золото. Местные жители ходят за ним в пустыню в самое жаркое время дня,
когда муравьи сидят в норах. Ходят с тремя верблюдами, и среди них непременно одна самка, у
которой дома остались верблюжата. Набивают мешки золотым песком и бросаются в бегство.
Муравьи выскакивают из нор и гонятся за ними. Верблюды-самцы от них не ушли бы, но
верблюдица-самка, стремясь к покинутым верблюжатам, убегает, а за нею кое-как поспевают и
самцы. Так добывают индийское золото.
На юге крайняя страна — Эфиопия. Золота там тоже столько, что из него делают даже
цепи для преступников. Люди там пьют только молоко, живут до ста лет, царем выбирают того,
кто всех красивее и сильнее, а богов чтут двух: одного бессмертного, другого смертного, но
неведомого. Но путь к эфиопам лежит через пустыню, где живут дикие кочевники, никому не
покорные. Это псиллы, заклинатели змей, которые ходят с копьями наперевес в поход против
южного ветра, за то что он засыпает песком их колодцы; это атаранты, у которых люди не
имеют ни имен, ни прозвищ; это атланты, которые не едят ничего живого и не умеют видеть
снов; а другие племена уже трудно было даже отличить друг от друга.
Таков был мир, лежавший вокруг Греции. Он манил богатствами и отпугивал дальними и
дикими путями к ним. Этот большой мир был не страшен маленькой Греции, пока он был
разобщен. Но за сто лет, которые прошли от Солона до Клисфена, половина этого мира
сплотилась в одну великую державу — Персидское царство. Грецией правил закон, Персией —
царский произвол. Кто будет сильнее?
От Семирамиды до Сарданапала
Персия была не первым царством, объединившим в опасную силу весь Восток. До Персии
была Ассирия, и ее царство держалось тридцать поколений — от Семирамиды до Сарданапала.
И о той и о другом рассказывались легенды.
Ассирийская столица называлась Ниневия. Построил ее царь Нин. Стена Ниневии была в
сто ступней высоты и такой ширины, что поверху могла проехать колесница на трех конях, а
башен в этой стене было полторы тысячи. Нин не жил в Ниневии, он воевал в дальних краях.
Вокруг Ниневии царские пастухи пасли стада, а царские воины собирали с них оброк и
отвозили царю.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 67
У одного пастуха была дочь Семирамида. Начальник царских воинов увидел ее, влюбился
и взял за себя замуж. Он так ее любил, что, когда царь вызвал его к себе в поход, он велел
Семирамиде ехать за ним. Чтобы никто не узнал в ней женщину, Семирамида придумала наряд,
прикрывавший все тело: шаровары, куртка с рукавами и шапка с покрывалом. С тех самых пор
этот наряд (казавшийся странным для греков с их открытыми руками, ногами и лицами) стал на
Востоке общим для мужчин и для женщин. Но царя он не обманул. Нин узнал в Семирамиде
женщину, увидел, что она прекрасна, и понял, что она умна. Он сказал ее мужу: «Отдай мне
жену». Тот не мог послушаться и не смел ослушаться: он закололся мечом. Семирамида стала
царицей.
Царь ее любил, но она его не любила. Однажды она сказала ему: «Обещай выполнить
одну мою просьбу!» Царь обещал. Она сказала: «На один только день уступи мне царство,
чтобы все меня слушались». Царь вручил ей скипетр и посадил на трон. Она хлопнула в ладоши
и показала страже на царя: «Убейте его!» Так погиб царь Нин, а Семирамида стала владычицей
Азии.
Чтобы не жить в Ниневии, она выстроила новую столицу, еще больше: Вавилон. Ниневия
была на реке Тигре, а Вавилон на реке Евфрате. Стены его были втрое выше ниневийских, а
проехать по ним могла колесница не в три, а в четыре коня. Через Евфрат был мост на
каменных столбах; чтобы поставить эти столбы, воду из могучей реки пришлось отвести в
огромный пруд. На берегу стоял не один, а два царских дворца, каждый за тройной стеной.
Рядом был холм, а на склоне холма — висячие сады Семирамиды, раскинутые как бы на
ступенях исполинской лестницы; каждая ступень была подперта колоннадою, и каждая
колоннада была сама как дворец. Воду в гору подавали из Евфрата длинной цепью ведер. С
вершины холма был виден весь Вавилон — город, похожий не на город, а на целую страну.
Так Ассирийское царство началось женщиной, сильной, как мужчина. А кончилось оно
мужчиной, слабым, как женщина. Потомки Семирамиды решили, что людям свойственно
бояться таинственного и неизвестного, и сделали себя таинственными и неизвестными. Они не
выходили из дворца, показывались только ближайшим слугам, а приказы отдавали через
вестников. Народ и впрямь недоумевал и боялся. Зато цари за тридцать поколений изнежились
и изленились вконец.
Последнего ассирийского царя звали Сарданапал. Однажды его случайно увидел
наместник горной Мидии Арбак. Царь сидел среди жен, безбородый, набеленный,
нарумяненный, и под звуки песен расчесывал крашенную пурпуром шерсть. Суровый Арбак
был потрясен. Мидия восстала, и мидяне осадили Ниневию. Сарданапал не умел бороться и не
хотел сдаться. Он собрал вокруг себя все свои богатства и всех своих жен и детей, запер
выходы и зажег дворец. Пламя бушевало пятнадцать дней. Народ видел дым из-за стен и думал,
что это царь приносит жертвы богам. Когда мидяне вошли в город, на месте дворца была гора
пепла. Ее выпросил себе вавилонский наместник и выплавил из нее сто тысяч талантов золота и
серебра.
Ниневия была стерта с лица земли, но надгробный памятник Сарданапалу остался. Он
изображал царя с пальцами, сложенными щелчком, и с надписью:
Мидяне, сокрушившие ассирийскую власть, жили в нагорьях, что высятся над долиной
Тигра и Евфрата. Земли эти были просторные, но бедные, и на все царство был только один
город — Экбатаны, окруженный семью стенами семи цветов: белой, черной, красной, синей,
желтой, серебряной и золотой.
В Экбатане жил царь Астиаг, наследник Арбака. У него была дочь Мандана. Однажды
царю приснился странный сон: будто бы у дочери его из тела выросла виноградная лоза и
покрыла своей сенью всю Азию. Жрецы сказали царю: «Это значит: у твоей дочери родится
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 68
как в самую трудную минуту царь Крез сумел спасти и свой город, и свой народ.
А спасти царя Кира он не смог: видно, каждый учится разуму не на чужом, а лишь на
собственном опыте. Кир пошел войной на закаспийское племя массагетов, которые не сеют и не
жнут, едят только мясо и рыбу, а молятся только солнцу. Массагетская царица Томирида
послала сказать Киру: «Зачем ты хочешь войны, Кир? Царствуй над своим царством и не мешай
нам царствовать над нашим. Если же ты упорствуешь, то, клянусь, я заставлю тебя вдоволь
напиться крови, хоть ты и ненасытен». Но Кир решил, что если он был счастлив вчера, то будет
счастлив и завтра, — и ошибся. Произошла битва, массагеты одолели, все персидское войско
полегло, а мертвому Киру Томирида приказала отрубить голову, бросила ее в кожаный мешок,
наполненный человеческой кровью, и сказала: «Пей досыта, кровожадный Кир!»
Так погиб царь Кир, основатель Персидского царства.
Когда Кир погиб, царствовать стал его сын Камбис. Он решил пойти войною на Египет —
самую древнюю и самую удивительную страну на свете.
Земли Египта так плодородны, что их не нужно пахать. Каждое лето Нил разливается на
сто дней, города на холмах стоят, как островки среди пресного моря, и суда плавают над
поверхностью полей. Когда вода спадает, на полях остается слой ила такой толщины, что за
столетие египетская земля делается выше на целую пядь. В ил бросают семена и ждут, пока
заколосится хлеб. А дожди этот ил не смывают, потому что дождей в Египте не бывает никогда.
Нравы и обычаи египтян не такие, как у других народов, а наоборот. Женщины у них
торгуют на площадях, а мужчины хозяйничают дома. Хлеб в Египте пекут не из пшеницы и
ячменя, а из полбы. Тесто месят ногами, а глину руками. Пишут и считают не слева направо, а
справа налево. Покойников не сжигают на костре, как греки, а бальзамируют и стараются
сохранить как можно дольше. Самые большие постройки в Египте не храмы и не дворцы, а
царские могилы — пирамиды. Самых больших пирамид — три; построили их цари Хеопс,
Хефрен и Микерин. Когда строили пирамиду Хеопса, то работали на стройке сто тысяч
человек, сменяясь каждые три месяца, а все другие работы в стране были запрещены. Строили
ее тридцать лет, и на пирамиде написано, что только на редьку, лук и чеснок для рабочих
издержано было две тысячи пудов серебра, а сколько на все остальное, не считал никто.
Хеопс и Хефрен были царями жестокими, а Микерин — добрым и справедливым; однако
Хеопс и Хефрен правили по пятьдесят лет, а Микерину оракул предсказал только шесть лет.
Микерин очень обиделся, но оракул ему объяснил: «Ты сам виноват: боги судили Египту
страдать под злыми царями сто пятьдесят лет; Хеопс и Хефрен делали то, что хотели боги, и
правили долго, а ты делаешь обратное и будешь править недолго». Тогда Микерин решил назло
богам удвоить срок своей жизни: он перестал спать и по ночам пировал, веселился, охотился и
жил, как днем, чтобы за эти шесть лет прожить вдвое больше.
Всего в Египте сменилось триста тридцать царей. Последнего из них звали Амасис. Он
был человеком низкого рода, в молодости промышлял воровством и обманом, но царь из него
получился очень хороший. Это он дружил с Поликратом, и это у него Солон заимствовал закон:
кто не может доложить властям, на какие средства он живет, тот подлежит наказанию. А для
тех, кто попрекал его низким происхождением, он сделал вот что. У него была золотая лохань,
в которой гости на его пирах мыли ноги; он велел ее переплавить и отлить статую бога. Народ
стал благоговейно поклоняться этой статуе, а Амасис сказал: «Вот так и я: сперва меня
попирали ногами, а теперь передо мною все должны преклоняться». От своего темного
прошлого он никогда не отрекался. Когда он был вором и его ловили, а он отпирался, то
обкраденные тащили его к оракулам, и оракулы то признавали, то не признавали его вором.
Когда он стал царем, то объявил все оракулы, обличавшие его, правдивыми, а оправдывавшие
— лживыми и первые почитал, а вторые не ставил ни во что.
На этого Амасиса пошел войною царь Камбис. Но когда он вступил в страну, Амасиса уже
не было в живых. Камбис разгромил в бою войско его сына, а тело Амасиса велел вытащить из
гробницы, бить бичами, а потом сжечь на костре. И это было первым преступлением царя
Камбиса, потому что персы почитали огонь божеством и никогда не оскверняли его мертвыми
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 71
телами.
Камбису мало было Египта — он пошел вверх по Нилу на Эфиопию. Путь был труден,
припасы кончились, изголодавшиеся воины начали по жребию поедать друг друга. Пришлось
повернуть. Когда изможденное персидское войско дотащилось до египетской земли, там был
праздник: рождение бога Аписа. Апис — это священный бык, шерсть у него черная, на лбу
белый треугольник, на спине пятно в виде орла, под языком нарост в виде жука, рождается он
раз во много лет, и тогда весь народ ликует. Камбис не поверил; ему показалось, что это все
радуются его, Камбиса, неудаче. Он взглянул на маленького черного теленка, расхохотался и
мечом ударил его в бедро, а жрецов и празднующих приказал бить плетьми и колоть копьями.
И это было второе преступление царя Камбиса.
Расплата пришла скоро. У Камбиса был брат Смердис, наместник Мидии, большой и
сильный. Все его любили, а Камбис ненавидел. Он приказал убить Смердиса. Но был в Мидии
жрец, которого тоже звали Смердис. Он воспользовался смутой и поднял восстание против
Камбиса, выдавая себя за спасшегося царского брата. Камбис был еще в Египте; он приказал
тотчас седлать коней в поход на самозванца. И тут, когда он вскакивал на коня, у ножен его
отвалился наконечник и обнаженный меч ранил его острием в бедро — в то самое место, куда
он поразил священного быка Аписа. Рана загноилась, нога омертвела, и Камбис понял, что
пришла его смерть. Он сказал: «Вновь мидяне хотят властвовать над персами; не допустите,
персы, их до этого, верните власть хитростью или силой!» С этим он умер.
Семь месяцев царствовал над персами самозванец, и никто не оспаривал его власти.
Правил он так, как когда-то ассирийские цари: не выходя из своих палат, чтобы его не узнали.
Наконец персидские вельможи заподозрили недоброе, вспомнили слова умиравшего Камбиса и
сошлись на том, что нужно самозванца убить. Главных заговорщиков было трое: Отан, Мегабиз
и Дарий, дальний родственник царя Камбиса.
Когда решение было принято, Дарий сказал: «Мало принять решение — нужно исполнить
его сегодня же и сейчас же. Мы верим друг другу, но кто знает, не станет ли он сам завтра
предателем? Идемте во дворец; нас впустят; я скажу, что принес важные вести из Персиды. А
там будь что суждено».
Так и было сделано. Трое персов застигли царя в спальне, в тесной комнате началась
схватка. Один из них схватился с царем врукопашную; Дарий не решался ударить мечом, чтобы
не задеть друга. «Все равно: бей!» — прохрипел тот. Дарий ударил и пронзил самозванца.
Нужно было решать, как править дальше. И тут, уверяет греческий историк Геродот, три
вельможи обменялись вот какими мнениями.
Отан сказал: «Не нужно царя. Все мы видели жестокого Камбиса, все мы знаем, как
ужасен произвол самодержца. Кто владеет неограниченной властью, тот неминуемо поддастся
соблазну пользоваться ею не для общего блага, а только для своего. И несчастны тогда будут
все его подданные! Нет, пусть народ сам управляет собой, сам решает свои дела на собраниях,
сам назначает и сменяет должностных лиц, — только тогда среди людей воцарится
справедливость».
Мегабиз сказал: «Ты неправ, Отан. Народ невежествен и легкомыслен; он так же глух к
добрым советам и так же падок на лесть, как и царь; не для того мы избавлялись от произвола
деспота, чтобы отдаться произволу толпы. Нет, пусть правят немногие, но лучшие — самые
умные, самые богатые, самые знатные. У них есть опыт и привычка к государственным делам;
править они будут сообща и для всякой задачи сумеют найти лучшее решение».
Дарий сказал: «Ты неправ, Мегабиз. Такие люди недолго будут править сообща: каждому
скоро захочется стать выше других, начнутся раздоры, вражда и междоусобные войны. Нет,
если сравнивать власть народа, власть знати и власть царя, то как самым худшим будет власть
дурного царя, так самым лучшим — власть хорошего царя. Как у тела одна голова, так у
государства — один властелин; он не даст народу роптать на знать, а знати — угнетать народ;
он будет блюсти справедливость среди подданных и сеять страх среди врагов».
Услышав эти речи, персидские вожди подумали и согласились с Дарием. Было решено:
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 72
Кир ходил войной на восток, на массагетов; Камбис — на юг, на египтян; Дарий решил
пойти на север, на скифов.
Скифы жили в степи над Черным морем. Было их четыре племени: скифы-пахари,
которые сеют хлеб и едят хлеб; скифы-земледельцы, которые сеют хлеб, но не едят, а продают;
скифы-кочевники, которые не сеют хлеба, а разводят скот; и царские скифы, которые
властвуют над всеми. Много ли их, не считал никто; только один скифский царь приказал,
чтобы каждый скиф принес ему наконечник боевой стрелы, но сосчитать эти наконечники он не
смог и приказал отлить из них бронзовую чашу. Чаша получилась вместимостью в шестьсот
амфор, а толщиной в шесть пальцев; она долго стояла на холме в степи между Днепром и
Бугом.
У скифов нет ни городов, ни деревень, шатры их стоят на повозках, они снимаются с
места, когда хотят, и останавливаются, где хотят. На привалах они раскладывают костры из
бычьих костей и варят в них бычье мясо в бычьих желудках, потому что котлы в кочевье
тяжелы, а дров в степи нет. Главное занятие их — война: кто больше убил врагов, тому больше
почета. С убитых врагов снимают скальпы, а самым ненавистным разрубают голову и из
черепов делают чаши для вина. А когда заключают мир, то разрезают себе руки, цедят кровь в
вино, окунают в вино меч, стрелы, секиру и копье, а потом это вино пьют.
Когда скифский царь заболевает, он спрашивает гадателей, кто наслал на него эту
болезнь. Гадатели называют ему человека, тот отпирается, тогда царь созывает новых
гадателей, числом вдвое больше, и они повторяют гадание. Если они подтвердят обвинение,
человека казнят, если нет, казнят первых гадателей. А когда царь все-таки умирает, тело его
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 73
провозят на телеге по всей степи, чтобы каждое племя могло его оплакать, и потом хоронят под
курганом, а вместе с ним убивают и зарывают царского коня, жену, слугу, виночерпия, конюха
и вестника, чтобы они служили царю на том свете. А потом выбирают пятьдесят коней из
царского табуна и пятьдесят юношей из царской свиты, убивают их, делают из них чучела и на
деревянных столбах расставляют вокруг кургана страшной мертвой каруселью.
Начиналась Скифия от реки Дуная. Через Дунай навели для Дария мост мастера из
греческих ионийских городов. Дарий оставил им ремень с шестьюдесятью узлами:
«Развязывайте в день по узлу, и если я не появлюсь назад, то оставьте пост и расходитесь по
домам: это значит, что я уже победил скифов и обратный путь они мне устроят сами».
Но ни через шестьдесят, ни через дважды шестьдесят дней Дарий не победил скифов. Они
не принимали боя, а отступали в глубь степей, выжигая за собой траву и засыпая колодцы.
Настичь их было невозможно. Персидское войско устало. Дарий послал к скифскому царю
гонца: «Зачем ты убегаешь? Если ты силен — остановись, и мы померяемся силами; если ты
слаб — остановись и признай мою власть». Скифский царь ответил: «Я не убегаю, а кочую так,
как привык кочевать; а сильнее мы тебя или слабее — пойми из моего подарка». Подарок его
был: птица, мышь, лягушка и пять стрел.
Дарий сказал: «Скифы признают себя побежденными. Мышь живет в земле, лягушка в
воде, птица в воздухе, — все это они выдают нам, и вместе с этим — свое оружие». Но
советники Дария сказали: «Скифы объявляют себя победителями. Они говорят нам: если вы не
скроетесь в небо, как птицы, или в землю, как мыши, или в воду, как лягушки, то вы все
погибнете от наших стрел». Дарий понял: это так. Он приказал отступать.
Увидев отступающих персов, скифы погнали коней не вдогон, а вперегон им — к Дунаю и
греческому мосту. Мост стоял: греки понимали, что война не так быстра, как думал Дарий.
Скифы крикнули грекам: «Ломайте мост, возвращайтесь по домам и благодарите богов и
скифов за вашу свободу: если царь ваш и уцелеет, он долго еще ни на кого не пойдет войной!»
Греки собрались на совет. Геллеспонтский тиран Мильтиад сказал: «Сделаем, как сказали
скифы. Царь погибнет, персидская власть падет, города наши снова будут свободны». Но
милетский тиран Гистией возразил: «Нет. Царская власть падет, но падет и наша власть:
свободные города не захотят над собой тиранов. Будем ждать царя». Решили сделать вот что:
часть моста со скифской стороны разрушить, а остальную оставить и ждать, что будет дальше.
Царское войско подошло к Дунаю ночью. Ощупью, по колено в воде, стали искать мост;
моста не было. Началось смятение. Персов спас громкий голос одного человека. В свите Дария
был египтянин, умевший кричать как никто. Он крикнул: «Гистией! Гистией!» Голос его
перелетел через Дунай, его услыхали, в греческом лагере заволновались, сверкнули факелы,
лодка с Гистиеем поплыла навстречу царю, мастера стали достраивать мост, и на следующий
день остатки Дариева войска потянулись прочь из скифской земли. Скифы смотрели на это с
окрестных холмов. «Если греки — свободные люди, то нет людей их трусливее; если греки —
рабы, то нет рабов их преданнее», — сказали скифы.
Марафон
Аристагор ответил: «Три месяца пути». — «Больше ни слова, — сказали ему. — Ты, видно,
сошел с ума, если хочешь, чтобы спартанцы удалились от моря и от Греции на три месяца
пути». И он вернулся, ведя за собой только двадцать кораблей из Афин и пять из маленькой
Эретрии.
Царю Дарию донесли, что на него восстали ионяне, а помогали им афиняне. Дарий взял
лук, пустил стрелу в небо и сказал: «Так да сбудется моя месть над афинянами». А рабу своему
он велел на каждом пиру произносить у него за спиной: «Царь, помни об афинянах!»
Восстание было разгромлено, Аристагор погиб, Милет пал. Персы прошли по ионийским
островам, растягивая поперек каждого острова рыбацкую сеть и сгоняя всех жителей на
крайний мыс: там их брали и увозили в рабство. Теперь узнать, что такое царская память,
предстояло афинянам.
Первую весть о персидской опасности принес в Афины Мильтиад, тиран Херсонеса
Геллеспонтского, — тот самый, который советовал грекам разрушить дунайский мост. Теперь
за это ему пришлось спасаться из Херсонеса. Он явился в Афины, потому что род его был из
Афин и покинул их из-за неладов с тираном Писистратом. Геллеспонт остался в руках персов:
морская дорога из Афин к черноморскому хлебу была отрезана.
Вторая весть пришла год спустя. Вдоль северного берега Эгейского моря с войском и
флотом двинулся на Грецию полководец Мардоний, зять царя Дария. Греков спасла морская
буря. Когда корабли Мардония огибали горный мыс Афон, протянувшийся в море, как
каменный палец, из Фракии подул северо-восточный ветер — Борей. Море вздыбилось,
корабли размело, как щепки; их било о скалы, люди не могли вскарабкаться на кручу и тонули.
Триста кораблей погибло; Мардонию пришлось вернуться. Третья весть пришла еще два года
спустя. Теперь персы выступили на Афины не с севера, а с востока, через море, от острова к
острову. Во главе персидского флота были сатрапы Дат и Артаферн; с ними был старый
Гиппий, сын тирана Писистрата, и он радовался, что час его возвращения в Афины настал. Это
Гиппий указал персам для высадки полукруглую равнину близ городка Марафона: отсюда
когда-то шел на Афины его отец Писистрат. Персидские воины стали соскакивать с кораблей на
песок, заклубилась пыль, Гиппий закашлялся. Он был очень стар, зубы его шатались, один
выпал и зарылся в песок. Гиппий стал шарить по земле морщинистыми руками, но зуба не
было. «Плохо дело! — сказал он. — Мне было предсказание, что кости мои будут лежать в
аттической земле; боюсь, что оно уже исполнилось и Афин мне не видать».
Афинское войско стояло против персидского, загораживая дорогу в Афины. Ни те ни
другие не торопились: персы ждали, не восстанут ли в Афинах приверженцы Гиппия, афиняне
ждали, не подойдет ли помощь от спартанцев. Но у спартанцев было праздничное новолуние, и
они обещали выступить только через пять дней: спартанцы умели быть благочестивыми, когда
это выгодно.
Во главе афинского войска было одиннадцать человек: десять полководцев, выбранных
голосованием, и архонт-воевода, выбранный жребием. Одним из десятерых был Мильтиад.
Мильтиад настаивал: «Надо принимать бой, пока в Афинах не вспыхнул мятеж». Ему
возражали: «Надо оттянуть бой, пока подойдут спартанцы». Голоса разделились: пять против
пяти. Мильтиад обратился к архонту: «Тебе решать: быть ли нашему городу под Гиппием и
персами, проклинать ли нас будут потомки или славить громче, чем Гармодия и
Аристогитона?» Архонт не выдержал вопроса в упор, он сказал: «Битве — быть». Тогда
остальные вожди сложили с себя командование и возложили его на Мильтиада.
Персов было больше, но афиняне умели биться в строю. Персы прорвали афинский центр,
но афиняне сомкнули ряды на флангах, повернули и ударили на увлекшихся победителей. От
неожиданности персы дрогнули и побежали. Их догоняли и рубили. Врассыпную, бросая
оружие, взбирались уцелевшие на корабли и отплывали от берега. Здесь, у кораблей, пал тот,
кого называли храбрейшим из греков: Кинегир, брат поэта Эсхила. Он удерживал корму
вражеского корабля правой рукой, а когда отрубили правую — левой, а когда отрубили левую
— зубами. А всего греков пало сто девяносто два человека, персов же — во много раз больше.
Сев на суда, персы сделали еще одну попытку: обогнули Аттику и двинулись прямо на
Афины, чтобы застичь город врасплох. Но Мильтиад их опередил. За ночь он прошел с усталым
войском все сорок две версты с лишним от Марафона до Афин, всю «марафонскую
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 75
Фермопилы
Марафон был только пробой сил. Настоящее испытание наступило десять лет спустя,
когда на Грецию двинулся сын Дария — Ксеркс. Историю этого похода пересказывали как
сказку. Казалось чудом, что маленькой растерянной Греции удалось выстоять против великого
царя. И об этом рассказывали, как о всяком чуде, — с преувеличениями.
Войско у Ксеркса было такое, что подсчитать его поголовно было немыслимо. Сделали
так: выстроили в поле десять тысяч воинов бок к боку, плечо к плечу и очертили по земле
чертой. По черте построили кирпичную стену по пояс человеку. Этот загон стали наполнять
воинами снова и снова, всякий раз до отказа. Так пришлось сделать сто семьдесят раз: у
Ксеркса оказалось миллион семьсот тысяч человек одной пехоты. А вместе с конницей, с
моряками, с носильщиками, с обозом — греки любили точные цифры — было будто бы пять
миллионов двести восемьдесят три тысячи двести двадцать человек.
Путь войску преграждал пролив Геллеспонт, ширина его в самом узком месте — верста с
третью. Здесь навели для войска два моста: от берега до берега протянули канаты, на них
положили брусья, скрепили поперечинами, засыпали землей. Налетел ветер, поднялась буря и
разнесла мосты. Ксеркс пришел в ярость. Он приказал высечь море. На середину пролива
выплыли в лодке царские палачи и триста раз ударили по воде плетьми. Строителям отрубили
головы, а мосты навели новые.
Путь флоту преграждала гора Афон, о которую разбились корабли Мардония. Здесь для
флота прорыли канал через перешеек между горой и материком: царь не захотел объезжать
непокорную гору. Окрестные фракийцы с ужасом смотрели, как царь превращает море в сушу,
а сушу в море.
Отряд за отрядом, народ за народом шло царское войско. Шли персы и мидяне в
войлочных шапках, в пестрых рубахах, в чешуйчатых панцирях, сплетеными щитами,
короткими копьями и большими луками. Шли ассирийцы в шлемах из медных полос, с
дубинами, утыканными железными гвоздями. Шли ликийцы в пернатых шапках и с длинными
железными косами в руках. Шли халибы, у которых вместо копий — рогатины, на шлемах —
бычьи уши и медные рога, а на голенях — красные лоскуты. Шли эфиопы, накинув барсовы и
львиные шкуры; перед сражением они окрашивают половину тела гипсом, а половину суриком.
Шли пафлагонцы в лыковых шлемах, шли каспии в тюленьих кожах, шли парфяне, согды,
матиены, мариандины, мары, саспейры и алародии. Плыли трехпалубные триеры, приведенные
финикийцами, киликийцами, египтянами, киприотами и греками из малоазиатских городов.
Войско шло вдоль моря тремя дорогами. Небольшие реки были выпиты воинами до
капли. Одного озера едва хватило, чтобы напоить вьючный скот, а окружность этого озера была
пять верст. Когда становились лагерем, то от края до края лагеря был день пешего пути.
Ксеркс шел на Грецию с севера. Природа поставила перед ним три преграды: как бы вал,
стену и ров. Вал — это Пиерийские горы, за ними лежала северная Греция. Стена — это
Эгейские горы, за ними лежала средняя Греция, в ней Дельфы, в ней Фивы, в ней Афины. В
стене — единственная калитка: Фермопилы, проход меж горами и морем в шестьдесят шагов
ширины. Ров с водой — это длинный, узкий Коринфский залив, за ним — Пелопоннес, и в нем
— Спарта. Через ров — единственный мост: Коринфский перешеек шириною в пять верст от
моря до моря.
Казалось, что спорить не о чем: надо оборонять сперва вал, потом стену, потом ров. Но
греки спорили. Вал не хотел оборонять никто: северную Грецию отдавали врагу без боя. Стену
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 76
Саламин
боя у Саламина.
Военные корабли назывались «длинные», были низкие, прямые, как стрела, и с тараном
впереди (здесь — в форме крокодильей головы). Торговые корабли назывались «круглые», были
емкие и высокобортные. «Длинный», с двумя рядами весел, изображен справа, «круглый», с
двумя рулями на корме — слева. Видимо, это военный корабль нападает на купеческий.
испытание на выдержку. Греки стояли строем на холмистом взгорье Киферона, персы осыпали
их стрелами снизу, из зеленой речной долины: кто кого переждет, кто кого вынудит выйти и
принять бой на неудобном месте. Переждали греки. Персы не выдержали их отпора и
обратились в бегство; Мардоний погиб; греческий вождь Павсаний, племянник павшего в
Фермопилах Леонида, торжествовал победу и возмездие. И в тот же самый день, когда при
Платее было разбито персидское войско, на противоположной стороне Эгейского моря, при
мысе Микале, был разбит остаток персидского флота. Только теперь Греция могла считать себя
спасенной. Оборона кончилась, началось наступление: афинский флот и спартанское войско
двинулись на север, к Геллеспонту и Боспору, освобождать морскую дорогу к
причерноморскому хлебу.
Фемистокл и Павсаний
Героем Саламина был афинский вождь Фемистокл, героем Платеи — спартанский царь
Павсаний. Это им больше всего были обязаны греки победой. Но прошло десять лет — и оба
они стали изменниками и врагами народа. Старый Солон еще раз оказался прав: видно, от
успехов могла кружиться голова не только у восточных царей.
Для Фемистокла этот взлет к успеху был особенно быстр и крут. Он был незнатен и
неучен, но талантлив и честолюбив. Неучености своей он не стыдился. Его попрекали: «Ты не
умеешь управляться с лирой», — он отвечал: «Зато умею с государством». Его спрашивали:
«Кем бы ты хотел быть, Гомером или Ахиллом?» — он отвечал: «А кем бы ты — олимпийским
победителем или глашатаем, объявляющим о его победе?» Зато, когда Мильтиад победил при
Марафоне, Фемистокл не находил себе места от зависти. Он говорил: «Лавры Мильтиада не
дают мне спать».
Теперь он стал самым знаменитым человеком в Греции. После Саламина греческие
военачальники устроили голосование, кто из них лучший; каждый назвал лучшим себя, а
вторым — Фемистокла. Награда была присуждена Фемистоклу. Когда он зрителем пришел на
Олимпийские игры, ему рукоплескали громче, чем бегунам и колесничникам. Один завистник с
маленького острова Сериф сказал ему: «Ты обязан этой славой не себе, а своему городу!» —
«Ты прав, — ответил Фемистокл, — ни я бы не прославился на Серифе, ни ты в Афинах».
До Фемистокла Афины — несмотря на Солона, Писистрата, Мильтиада — были в Греции
государством второстепенным. Фемистокл первый захотел сделать этот город, выжженный
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 79
дотла, самым сильным в стране. Для этого нужно было прежде всего окружить стенами город и
порт. Стройка началась; спартанцы забеспокоились. Фемистокл сам поехал в Спарту, завещав
строить как можно быстрее. Спартанцам он сказал: «Не верьте слухам, стен нет; пошлите
послов убедиться, я буду заложником». Послы поехали и увидели стены уже во всю высь.
Афиняне задержали послов и выменяли их на Фемистокла. Покидая Спарту, Фемистокл
говорил: «Вам ли к лицу властвовать не вашей доблестью, а чужою слабостью?»
Фемистокл понимал, что главным врагом Афин будет то государство, которое до сих пор
было самым сильным, — Спарта. Именно Спарта, а не Персия — персидский царь мог бы даже
стать полезным союзником против Спарты. Фемистокл знал, что делал, посылая к царю тайных
гонцов до и после Саламина: теперь царь помнил, что афинянин Фемистокл желает ему добра.
Знать всех городов привыкла дружить со Спартой — афинская тоже. Фемистокла стали
травить. Говорили: «Как ему не надоест напоминать о своих заслугах!» Он отвечал: «А как вам
не надоест получать от меня услуги?» Поэт Симонид, все свои стихи помнивший наизусть,
предложил научить его искусству памяти. «Научи меня лучше искусству забывать», — горько
сказал Фемистокл. Он говорил: «Для афинян я развесистое дерево: в непогоду под ним
укрываются, в ясный день ему ломают сучья».
Чтобы расправиться с Фемистоклом, было прекрасное средство: остракизм, суд черепков.
Раз в год афинские власти обращались к собранию: не кажется ли народу, что кто-то стал
слишком влиятелен и может сделаться тираном? Если народ говорил «да», то устраивали
голосование: каждый писал на глиняном черепке (по-гречески «черепок» — «остракон») имя
того, кто казался ему опасен для свободы. Получивший больше всего голосов уходил в
изгнание на десять лет. Он не считался преступником, такое изгнание было даже почетным:
изгнан — значит, влиятелен. Но жить он должен был на чужбине. Таким остракизмом враги
изгнали из Афин Фемистокла. Археологи нашли на афинской площади целую груду черепков с
его именем — они были заготовлены заранее, как бюллетени для голосования.
Фемистокл бежал в Аргос. И здесь его судьба скрестилась с судьбой спартанского царя
Павсания.
Павсаний не был так умен и дальновиден, как Фемистокл. Но почет и славу он любил не
меньше. Когда греческий флот после Микале плыл выбивать персов из Геллеспонта и Боспора,
Павсаний был его начальником. Его встречали как освободителя. Власть сама давалась ему в
руки — ему захотелось стать тираном. Целью похода был Византий, ключ Боспора; заняв
Византий, он обосновался в нем как князь, надел персидское платье и написал Ксерксу письмо,
в котором просил руки царской дочери и обещал предать царю всю Грецию. Но когда
спартанские власти послали ему приказ вернуться, привычка к дисциплине оказалась сильней:
Павсаний вернулся. Никто в Спарте не посмел привлечь к ответу платейского победителя, но
он чувствовал вокруг себя недоброе. Павсаний заметался. Он опять пустился в Византий — его
опять вернули. Тогда он стал подговаривать илотов к восстанию, чтобы сломить спартанскую
знать и править самовластно. Вот тут-то и вступил он в сношения с Фемистоклом в Аргосе —
оба были чужими в своих государствах, оба ненавидели старую Спарту. Но сделать вместе они
ничего не успели.
Для спартанцев не было ничего страшней восстания илотов. Эфоры приказали схватить
Павсания как изменника. Павсаний укрылся в храме Афины Меднодомной. Окружавшие не
знали, что делать. Вдруг меж ними появилась старая мать Павсания. В руках у нее был кирпич;
она молча положила его на пороге храма и молча ушла. Храм замуровали и стали ждать, пока
Павсаний обессилеет от голода. Тогда его вытащили из храма и дали ему испустить дух под
открытым небом, чтобы не прогневать богиню-хозяйку. Но богиня оказалась человечнее людей:
она все равно разгневалась. Начались засухи и болезни; оракул сказал: «Отнятого у богини —
вернуть богине». И в храме Афины Меднодомной была поставлена статуя царя-изменника во
весь рост.
Фемистокл, узнав о гибели Павсания, бежал. Он написал персидскому царю: «Когда ты
был силен, а мы были слабы, я боролся против тебя. Когда ты был разбит, а мы стали сильны, я
помог тебе. Прими меня». И Ксеркс ответил ему: «Приходи».
Фемистокла в закрытых носилках пронесли через всю Персию от границы до столицы. В
пути он учил персидский язык, чтобы говорить с царем без переводчика. По персидскому
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 80
обычаю он простерся перед царем ниц. Ксеркс воскликнул: «О если бы афиняне всегда
изгоняли своих лучших граждан!» Он обласкал Фемистокла и дал ему в управление три города
в Малой Азии: на хлеб, на вино и на приварок. Впрочем, два из них еще нужно было отбить у
афинян. Там, в новых своих владениях, Фемистокл вскоре умер. Уверяли, будто он не решился
воевать против своих бывших сограждан и покончил самоубийством, выпив бычьей крови.
Аристид Справедливый
Фемистокл и Павсаний погибли, потому что нарушили закон и меру греческой жизни. О
них вспоминали с уважением, но и с тревогой. А рядом с ними в числе основателей греческого
могущества стоял третий — живое воплощение и закона, и меры. Это был афинянин Аристид
Справедливый, и о нем вспоминали только с восхищением.
Он был чуть старше Фемистокла. Смолоду они спорили друг с другом в народном
собрании: Фемистокл требовал, чтобы государство опиралось на флот и заботилось о городских
бедняках, сидевших на веслах; Аристид — чтобы опиралось на войско и заботилось о
зажиточных крестьянах, носящих панцири. Вражда двух вождей была такая, что Аристид
говорил: «Лучше всего бы афинянам взять да бросить в пропасть и меня, и Фемистокла».
Дело дошло до остракизма. Это было за несколько лет до нашествия Ксеркса. Во время
голосования к Аристиду подошел незнакомый мужик с черепком. «Я неграмотный — напиши
здесь имя за меня». — «Какое?» — «Пиши: Аристид». — «А ты его знаешь?» — «Нет, но
больно уж надоело все время о нем слышать: Справедливый да Справедливый». Аристид взял
черепок и твердой рукой написал свое имя. Когда подсчитали голоса, Аристиду выпало уходить
в изгнание. Уходя, он сказал: «Пусть не придет такой тяжелый час, чтобы афиняне вспомнили
обо мне!»
Тяжелый час пришел: в год нашествия Аристид был вызван из изгнания, бился при
Саламине и командовал афинянами при Платее. Вражда с Фемистоклом этому не мешала.
Однажды, когда греческий флот после Микале зимовал в большой гавани, Фемистокл сказал
афинянам: «У меня есть замечательная мысль, но ее нельзя сказать при всех». Ему ответили:
«Скажи Аристиду: если он одобрит, одобрим и мы». Фемистокл сказал Аристиду: «Надо сжечь
все греческие корабли, кроме наших, и мы станем сильнее всех в Греции». Аристид объявил
афинянам: «План Фемистокла в высшей степени полезен, но в высшей степени несправедлив».
После этого афиняне запретили Фемистоклу выступать с предложениями.
Главным делом Аристида и Фемистокла был Афинский морской союз. Фемистокл его
задумал, а Аристид организовал. Освобожденные от персов острова и приморские города
радостно присоединялись к освободителям и готовы были воевать вместе с ними, лишь бы не
вернулась персидская власть. Чтобы эту готовность закрепить, нужно было договориться,
сколько кораблей в помощь афинянам обязуются выставлять большие города и сколько денег
платить — маленькие. Вот здесь и потребовалась вся Аристидова справедливость. Он объехал и
осмотрел все острова и города и всем назначил такие взносы, что каждый остался доволен.
Союзная казна была помещена на священном острове Делосе, а начальство над союзом
приняли, разумеется, афиняне.
Современников дивило даже не столько то, как справедливо Аристид разложил взносы,
сколько то, что он при этом ни с кого не брал взяток. В Греции это было редкостью. Аристид
вернулся из объезда таким же бедным, как уехал. Двое юношей поспешили посвататься к его
дочери; узнав, что на хорошее приданое рассчитывать нечего, они отступились. Народ наказал
их штрафом. Так Аристид, поборник старых крестьянских Афин, сам положил начало силе
новых морских Афин. Он не рад был этому, но так хотел народ, а слушаться народа велел
закон. Больше Аристид государственными делами не занимался. Скоро он умер. Дочери его,
оставшейся без гроша, афиняне назначили почетную пенсию — такую, какую платили
олимпийским победителям.
Почему, отбив персов, спартанцы через год отказались продолжать войну и дальше
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 81
Это были философ Анаксагор, сказавший, что нет богов; скульптор Фидий, создатель храмов
афинского акрополя; архитектор Гипподам, учивший прокладывать в путаных греческих
городах прямые улицы под прямыми углами; историк Геродот, описавший греко-персидские
войны, начиная от Креза и Кира; музыкант Дамон, говоривший, что гармония в государстве и
гармония на лире подчиняются одним и тем же законам; поэт Софокл, показывавший в своих
трагедиях: не в том свобода человека, чтобы делать то, что он хочет, а в том, чтобы принимать
на себя ответственность даже за то, чего он не хотел. Разговоры с ними пошли Периклу на
пользу. Однажды перед походом случилось солнечное затмение, и народ испугался. Перикл
вскинул плащ, заслонил им солнце и спросил: «Видите вы что-нибудь удивительное? Нет? Так
вот, затмение — это то же самое, только предмет, заслоняющий солнце, — побольше».
Кимон кормил бедноту из собственных средств — Перикл стал ее кормить из средств
государства. Флоту он устраивал учебные походы — войны не было, а жалованье шло. В
мирное время бедняки могли заседать в многолюдных народных судах — за это тоже платили
жалованье. В праздничные дни приносились жертвы богам, а мясо раздавали народу. Кто был
трудолюбив, а земли не имел, тот мог переселиться в колонию и хозяйствовать на земле,
отобранной у врагов или непокорных союзников. А кто предпочитал оставаться в городе и
все-таки хотел получать пособие на бедность, тем Перикл предлагал работать. Именно для них
затеял он в Афинах небывалые стройки: восстановление храмов, разрушенных персами.
Историк перечисляет, кого кормили эти стройки: скульпторов, живописцев, эмалировщиков,
чеканщиков, золотых дел мастеров, работников по слоновой кости, медников, каменщиков,
плотников, канатчиков, кожевников, ткачей, возчиков, тележников, гребцов, кормчих, купцов,
рудокопов. Даже труд животных был почетен. На стройке акрополя работал мул, за хорошую
работу его отпустили, а он опять пришел на стройку; было постановлено за это до смерти
кормить его сеном за государственный счет.
Однажды народу показалось, что Перикл тратит слишком уж много государственных
денег на эти постройки. Перикл сказал: «Хорошо, я буду тратить свои, но тогда и надпись
сделаю не „Афинский народ — в честь богини Афины“, а „Перикл — в честь Афины“». Народ
зашумел и дозволил Периклу любые траты.
Пятнадцать лет Перикл удерживал афинский народ от войны: чтобы в городе правил
закон, а в Греции сохранялось равновесие. Потом силы его кончились — началась война,
началась чума, он умирал. У его смертного ложа сидели друзья и вспоминали его походы и
победы. Вдруг умирающий промолвил: «Главное не это: главное — пока я мог, я никого не
заставил носить траур». Это были его последние слова.
Парфенон
Союзники жаловались: «За наш счет Перикл украшает свои Афины!» Перикл отвечал:
«Это не украшение — это памятник нашей и вашей победе и благодарность богам, которые ее
даровали».
Победа греков над персами была победой закона и разума над произволом и грубой силой.
Богиней — воплощением разума была Афина, рожденная из головы Зевса;
богиней-покровительницей Афин, стоявших во главе победителей, была тоже Афина.
Памятником, воздвигнутым Афине в честь победы, были постройки афинского акрополя, и
прежде всего — храм Парфенон.
Три холма было в Афинах, а в низине возле них лежала городская площадь. Это были
Пникс — холм народа, Ареопаг — холм знати и Акрополь — холм богов. На Пниксе
собиралось народное собрание, на Ареопаге заседал совет бывших архонтов (раньше они
участвовали в управлении, теперь только судили убийц), на Акрополе стояли храмы. Персы
разорили их до основания. Афиняне не стали их восстанавливать, а решили выстроить на их
месте новые.
Акрополь был посвящен не просто Афине, а Афине в двух лицах — Воительнице и
Победительнице. Статуя Воительницы с копьем и щитом стояла посреди акрополя под
открытым небом; статуя Победительницы стояла в Парфеноне. «Дева Афина!» — обращались к
ней; слово «парфенон» означает «храм Девы». Корабли, подплывавшие к Аттике, издали
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 84
видели блеск солнца на высоко вознесенном острие копья Воительницы, а подплыв ближе,
видели рядом на холме белый прямоугольник Парфенона.
Акрополь — продолговатый холм в двести с лишним метров длины, с плоской вершиной
и неприступными отвесными склонами. Взойти на него можно было только с узкой западной
стороны. Здесь архитекторы Перикла проложили мраморную лестницу, ведущую к широкому
коридору, пронизывающему три колоннады, — Пропилеям, «преддверью» акрополя. Путник
проходил по этому каменному лесу, и перед ним распахивалась священная площадь, посреди
нее — статуя Афины-Воительницы с ее сверкающим в вышине копьем, а за ее спиною,
правее, — задняя, западная колоннада Парфенона.
Издали Парфенон невелик, вблизи он кажется громадным. Его колонны — вшестеро выше
человеческого роста и толще человеческого охвата. По фасаду их восемь в ряд, а обычно
бывало только шесть. Над колоннами — треугольные фронтоны, а в них — многофигурные
скульптурные сцены. С западной стороны изображен спор Афины с Посейдоном. Афина и
Посейдон спорили за покровительство над Аттикой, Посейдон подарил афинянам соленый
источник (и коня, добавляли некоторые), Афина — оливковое дерево; победительницей вышла
Афина. Это и было изображено на фронтоне: в середине олива, по сторонам от нее — Афина и
Посейдон, дальше к краям треугольника — другие боги, сидящие и лежащие. Это означало:
афиняне чтут и Афину, хранительницу их города, и Посейдона, помощника их на морях, но
больше все-таки Афину, потому что разум дороже, чем дикая стихия. А если обойти здание и
взглянуть на фронтон противоположной его стороны, где вход, то это становилось еще яснее.
Здесь было изображено рождение Афины из головы Зевса: величавый Зевс на троне, рядом с
ним — юная Афина, воплощение его божественного разума, а по сторонам — дивящиеся боги.
Меж колоннадою и крышей высокою полосою все здание опоясывал фриз: вереница
прямоугольных барельефов, словно каменные картины. В каждом были две фигуры,
схватившиеся друг с другом в поединке. Здесь тоже шла борьба между разумом и стихией, с
каждой из четырех сторон — по-своему. На западной стороне, под Афиной и Посейдоном,
бились афиняне с амазонками — когда-то в мифические времена эти неистовые женщины
приходили на Аттику войной. На северной стороне бились греки с троянцами — такими же
азиатскими варварами, как недавние персы. На южной стороне бились лапифы с кентаврами, то
есть люди с чудовищами — полулюдьми-полуконями. А на восточной стороне, над входом, под
фронтоном с рождением Афины, шла самая страшная борьба — между богами и гигантами,
между светлым мировым разумом и темными силами природы.
Это — над колоннами. А за колоннами, по верху сплошной стены храма, тянулся,
виднеясь между мраморными столбами, другой фриз — не прерывистый, а сплошной. Это было
праздничное шествие: стихия побеждена, закон и порядок восторжествовали, и люди идут
приветствовать богов и поднести им подарки. На западной стороне, под Посейдоном, давшим
людям коня, скачут молодые воины верхом; вдоль длинной северной тянутся колесницы, идут
музыканты, гонят жертвенных животных, а впереди шагают старейшины; а на восточной
стороне, над входом, сидят боги, и чинные девы подносят им дары. Такие процессии и вправду
всходили на Акрополь каждые четыре года, на празднике Больших Панафиней, и, медленно
следуя вдоль храма, шествующие видели справа над собой как бы собственное изображение на
храмовой стене. А взглянув налево, они могли видеть собственное изображение как бы
сошедшим со стены; там стоял маленький, с причудливыми выступами храм Эрехтейон, и
крышу его поддерживали не колонны, а каменные девушки с корзинами на головах, прямые,
спокойные и сильные. Они назывались «кариатиды».
Наконец, обогнувши храм, мы входим внутрь. Здесь полутемно, свет падает лишь сквозь
дверь, и в этой полутьме в дальнем конце храма возвышается под потолок статуя Афины-Девы,
знаменитое творение Фидия. Она в высоком шлеме, у ног ее стоит щит, а на протянутой руке —
крылатая фигура богини Победы; Победа кажется маленькой, хоть она почти в человеческий
рост. Лицо и руки Афины выложены белой слоновой костью, а одежда и панцирь — золотом;
на этой статуе около полутора тонн золота, неприкосновенный запас афинской казны. Поверх
панциря на богиню накинуто покрывало, вытканное лучшими афинскими девушками. И здесь в
последний раз словно в один узел собран смысл всего Парфенона: на покрывале богини
изображена гигантомахия, на щите — амазономахия, а на краях ее подошв — кентавромахия:
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 85
Хор о человеке
Через несколько лет после заключения мира с персами, в самые первые годы власти
Перикла в афинском театре была поставлена трагедия драматурга Софокла «Антигона». В
греческих трагедиях разговоры чередовались с песнями хора — об этом мы еще расскажем.
Первая песнь хора из «Антигоны» запомнилась человечеству на много веков — это самый
громкий гимн силе человека во всей греческой поэзии. В нем еще свежо впечатление от
победоносной войны. Но дочитайте его до конца, он кончается напоминанием — даже в этом
величии выше всего мера, выше всего закон: кто его преступит, тот опасен и себе, и другим. В
своем взгляде на мир и человека греки всегда оставались верны себе.
Строфа 1
Много в природе дивных сил,
Но сильней человека — нет.
Он под вьюги мятежный вой
Смело за море держит путь.
Кругом вздымаются волны —
Под ними струг плывет.
Почтенную в богинях, Землю,
Вечно обильную мать, утомляет он:
Из году в год в бороздах его пажити,
По ним плуг мул усердный тянет.
Антистрофа 1
И беззаботных стаи птиц,
И породы зверей лесных,
И подводное племя рыб
Власти он подчинил своей:
На всех искусные сети
Плетет разумный муж.
Свирепый зверь пустыни дикой
Силе его покорился, и пойманный
Конь густогривый ярму повинуется,
И царь гор, тур неукротимый.
Строфа 2
И речь, и воздушную мысль,
И жизни общественной дух
Себе он привил; он нашел охрану
От лютых стуж — ярый огнь,
От стрел дождя — прочный кров.
Благодолен!
Бездолен не будет он в грозе
Грядущих зол;
Смерть одна
Неотвратна, как и встарь,
Недугов же томящих бич
Теперь уж не страшен.
Антистрофа 2
Кто в мудрость искусство возвел
Превыше бессильных надежд,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 86
А.С. Пушкин
Зрелище войны греков с персами внушило Гераклиту
Эфесскому его лихорадочную философию. А зрелище победы греков
над персами внушило его современнику с другого конца Греции
философию совсем другого рода. Этого мыслителя звали Парменид,
и жил он в южноиталийской Элее, недалеко от пифагорейских мест.
Начал он (наверное) с раздумий о войне и победе, а кончил самым
неожиданным выводом: «движенья нет».
Греки победили варваров потому, что у греков был порядок —
порядок в сознании, то есть закон, и порядок на поле боя, то есть
строй. А почему бы не могло такого порядка быть и у варваров?
Потому что их слишком много. Страна их огромна, народов в ней
шестьдесят три, подчинить их единому закону трудно, поэтому они
подчиняются только единой воле царя, а воля часто бывает
неразумна. Лучше малое, но упорядоченное, чем великое, но
беспорядочное — таково было постоянное убеждение греков.
Самое великое — это, стало быть, всегда самое беспорядочное. А
что на свете самое великое? Бесконечность. Слово это вы знаете:
математики давно освоили его в своей науке и производят над
бесконечностью любые операции. Одного только не могут ни
математики, ни мы с вами: представить себе эту бесконечность.
Понять ее можно, а представить нельзя: так уж устроено
человеческое сознание. А греки больше всего любили именно
наглядность, именно вообразимость. Поэтому мысль о
бесконечности вызывала у них раздражение и отвращение.
А ведь бесконечность подстерегает нас на каждом шагу.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 88
Наглядная математика
кубом? Потому что так представляли их греки. У них было, если можно так выразиться,
зрительное мышление. Недаром в греческом языке «видеть» и «знать» были родственные слова
(как в нашем — «видеть» и «ведать»). Оттого и был у греков такой сильный страх перед
бесконечностью, что ее никак нельзя вообразить зрительно.
Нарисуйте в вашей тетрадке число 3 в виде трех точек подряд, как на кости домино. И
подумайте: а как теперь удобнее всего нарисовать число 9? Очевидно — пририсовать над ним
еще одно такое троеточие, а потом еще одно. Получится квадрат из 9 точек со стороной 3.
Теперь возьмем три таких квадрата и положим их друг на друга. Получится куб из 27 точек со
стороной 3. Вот так видели свои числа древние греки: как выложенные из камешков. Так что,
кроме «квадратных» чисел, у них были и «продолговатые», а кроме «кубических» — и другие
«объемные». Например, число 6 было продолговатым — как бы прямоугольником, у которого
длина 3, а ширина 2. А число 30 — объемным: параллелепипедом, у которого длина 3, ширина
2, а высота 5.
(Почему «2 в квадрате — 4», — теперь понятно; но почему «2 — квадратный корень из
4»? Слово «корень» ввели в математику уже не греки, а арабы. Они предпочитали представлять
мир не геометрическим, как греки, а органическим; и в этом мире из числа 2, как растение из
корня, вырастает число 4, а потом 8, а потом 16 и все остальные степени.)
При греческом зрительном воображении приятно было перестраивать числа из фигуры в
фигуру: например, представлять число 12 то как длинный узкий прямоугольник 6x2, то как
короткий и широкий 3x4. Поэтому греки обращали большое внимание на набор делителей
числа. Например, если число равнялось сумме собственных делителей, оно называлось
«совершенным». Греки знали четыре таких числа — 6, 28, 496 и 8128. (Если хотите, убедитесь:
6 = 1 + 2 + 3 = 1 x 2 x 3). А если из двух чисел каждое равнялось сумме делителей другого, эти
числа назывались «дружащими»: например 220 и 284. (Если хотите, проверьте: 1 + 2 + 4 + 71 +
142 и 1 + 2 + 4 + 5 + 10 + 20 + 11 + 22 + 44 + 55 + 110.) Когда Пифагора спросили, что такое
друг, он ответил: «Второй я» — и добавил: «Это как 220 и 284».
Неудобства начинались при обращении с дробями: ведь точку не раздробишь на части.
Поэтому греки предпочитали иметь дело не с дробями, а с отношениями: говорили не «одна
седьмая часть единицы», а «одна единица от семи». Отношения и пропорции они сортировали с
большой любовью. Мы говорим: «Число 20 кратно числу 5», то есть делится на него. А грек
мог вдобавок сказать: «Число 20 кратночастно числу 16», то есть делится на разность между
ними. Вы знаете: число 4 — это среднее арифметическое чисел 2 и 6, то есть сумма их,
деленная пополам. Некоторые, может быть, знают: число 4 — это среднее геометрическое
чисел 2 и 8, то есть квадратный корень из их произведения. А грек вдобавок знал: число 4 —
это «среднее гармоническое» чисел 3 и 6, то есть их удвоенное произведение, деленное на их
сумму.
Когда вы начинали учить алгебру, то заучивали такие формулы, как:
Вы помните, как они выводились? Это было довольно громоздко. А грек со своей
привычкой к наглядности доказывал их не вычислением, а чертежом: чертил отрезок А, отрезок
В, строил на них квадраты и показывал: «Вот!» Посмотрите и убедитесь.
Четыре стихии
желчь. Если между ними равновесие, «равнозаконие», как в хорошем государстве, — человек
здоров; если оно нарушено — человек болен. Душевные свойства человека тоже зависят от
смешения четырех соков (смешение — по-латыни «темперамент»; может быть, вы слышали это
слово). Основных темпераментов — четыре: бодрый — сангвиник, вялый — флегматик,
вспыльчивый — холерик, мрачный — меланхолик. Имена эти значат: «кровник», «слизевик»,
«желчевик» и «черножелчевик»; понятия эти до сих пор употребляются в психологии.
Сто лет спустя в Эмпедокловой четверке тасующихся стихий навел покой и порядок
Аристотель. Как он это сделал, мы узнаем после. Самое же любопытное — то, что этими
понятиями пользуется и современная наука, только по-другому их называет. Если бы Эмпедокл
услышал, как мы говорим: «Есть четыре состояния вещества: твердое, жидкое, газообразное и
плазма», — он узнал бы в них свои четыре стихии.
Смеющийся философ
Как современная физика вспоминает таким образом порой о четырех стихиях Эмпедокла,
так современная химия — об атомах Демокрита.
У Эмпедокла картина мира была похожа на картину города, раздираемого борьбой
четырех партий. Демокрит спросил себя: а откуда берутся сами эти партии? В городе — это
понятно: люди сходных мыслей случайно встречаются, знакомятся, начинают держаться
вместе, к ним присоединяются новые и новые, и так возникает целое большое общество.
Может быть, так же устроен и мир? Он состоит из частиц, мелких до невидимости и густо
носящихся в пустоте, как пылинки в солнечном луче. С течением времени они начинают как бы
сортироваться: крупные к крупным, круглые к круглым, треугольные к треугольным. (Почему?
Насыпьте на блюдо песок и потрясите: крупные песчинки выйдут наверх, мелкие останутся
внизу. Вот так же и мировые частицы.) Так образуются сперва четыре стихии: из крупных
частиц — земля, из круглых — огонь и так далее, а потом — отдельные вещи.
Мы не можем видеть эти частицы, но мы их чувствуем: если в теле много гладких частиц,
оно кажется глазу светлым, а вкусу сладким, и наоборот. Поэтому не надо, как Парменид,
говорить, что мир, ощущаемый нами, — «ненастоящий», и не надо, как Гераклит, горевать, что
наш ум не угонится за его изменчивостью. Нужно только быть внимательным и вдумчивым —
и мир поддастся изучению.
Попутно такое рассуждение давало ответ и на задачу Зенона об Ахилле и черепахе. Зенон
говорил: «Раз нет в мире бесконечного деления — значит, нет никакого деления, значит, есть
только неделимое Единство». А мы лучше скажем: раз нет бесконечного деления — значит,
есть деление конечное, вплоть до таких мелких частиц, разделить которые уже невозможно.
Государство мы разделили на партии, партии — на людей, но людей-то мы уже делить не
можем: полчеловека ни в какую партию не годятся. Так и в мироздании: все можно делить,
пока не получатся наши частицы-пылинки, а их уже не разделишь. Демокрит так и называл эти
частицы: «неделимые» — по-гречески «атомы».
Как же будет выглядеть погоня Ахилла за черепахой? Сперва Ахилл будет делать
широкие шаги, потом — в угоду Зенону — все более мелкие, чтобы покрыть сперва половину
расстояния до черепахи, потом половину половины и так далее и наконец сделает такой
маленький шажок, что меньше уже никак нельзя сделать, а можно только повторить такой же.
Вот тут-то все и кончится: этим следующим шагом Ахилл обгонит черепаху — и здравый
смысл восторжествует.
Таким образом, Демокрит отчасти уступал страху перед бесконечностью: он не допускал
бесконечности внутри вещей, не допускал бесконечной делимости. Зато он первый допустил
бесконечность снаружи вещей: наш мир — не единственный на свете, вокруг него все та же
бесконечная пустота, и в ней — все те же бесконечно толкущиеся атомы, и где-нибудь они
слагаются в новые и новые миры. Этой бесконечности, этого беспорядка Демокрит не пугался.
Бесконечность внутри вещей опасна, как опасна гражданская война внутри города: того и
гляди, зайдешь мыслью в тупик, как зашел Зенон. А бесконечность вокруг нас не устоит против
наступления нашей мысли, как не устояла огромная Персия перед сплотившейся в строй
Грецией. О любознательности Демокрита рассказывали чудеса. Он говорил: «Найти объяснение
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 92
хотя бы одного явления — отрадней, чем быть персидским царем!» Отец его был богатейшим
человеком в городе Абдере — когда Ксеркс проходил через Абдеру, отец Демокрита выставил
угощение всему его войску. В благодарность Ксеркс оставил у него в доме персидских
мудрецов: они передали юному Демокриту свою восточную мудрость. Когда отец умер,
Демокрит отказался от земли, домов и стад, а взял сто талантов денег и поехал путешествовать
в Египет, Вавилон и еще дальше. Вернулся он без денег, поселился в уединенном месте,
занимался непонятными науками и смеялся над людьми, которые ищут счастья в чем-то
другом. Его привлекли к суду за растрату отцовского наследства — он прочитал перед судьями
свою книгу «Большой мирострой». Судьи сочли его сумасшедшим и вызвали к нему лучшего
врача всей Греции — Гиппократа Косского. Гиппократ побеседовал с ним и объявил абдерским
жителям: «Демокрит — мудрец, а сумасшедшие — это вы». Абдериты не удивились: их давно
все почему-то считали поголовными дураками, вроде наших пошехонцев. Они дали в награду
Демокриту новые сто талантов и поставили ему статую.
Демокрит прожил сто лет. Перед смертью он ослеп. Говорили, будто он сам ослепил себя,
глядя на отражение солнца в медном щите; это затем, чтобы ничто вокруг не отвлекало его от
научных раздумий. Приближение смерти он почувствовал накануне женского праздника.
Старушка-сестра Демокрита опечалилась: из-за траура она не могла бы участвовать в
празднике. Демокрит был добрый человек. Есть он уже не мог; он попросил принести
свежевыпеченного хлеба и, вдыхая его запах, прожил три праздничных дня, чтобы не огорчать
сестру.
«Смеющийся философ» — таким запомнили его потомки.
Словарь III
…И не только греческие
Посмотрев список греческих имен и тех корней, из которых они составляются, вы могли
заметить: некоторые из них не редкость встретить и у русских людей. Александр, Николай,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 93
Филипп — все это имена, унаследованные нами от греков. Удивляться тут нечему:
большинство имен, которые принято давать в Европе и у нас, — это имена древних
христианских святых, а эти святые были по большей части греками и римлянами. Вот,
например, список самых ходовых наших имен греческого происхождения с их значениями. Вы
узнаете в них многие знакомые корни.
А вот имена, которые сейчас даются нечасто, но знакомы каждому по книгам и живут по
многих фамилиях: имя Тихон уже редкость, но фамилия Тихонов — не редкость.
Анисим (правильнее — Онисим) — полезный. Агафон, Агафья (Агата) — хороший,
хорошая. Аглая — блестящая. Агния (Агнесса) — чистая. Арсений — мужской. Артемий —
здоровый. Архип — начальник конницы. Афанасий — бессмертный. Афиноген — Афиной
рожденный. Варвара — дикарка. Вероника (македонское Береника, греческое Ференика) —
победоносица. Галактион — молочный, млечный. Герасим — почтенный. Гермоген —
Гермесом рожденный. Демид (Диомид) — Зевсов промыслитель. Демьян (Дамиан) —
укротитель. Денис (Дионисий) — принадлежащий Дионису. Евдокия (Авдотья) —
доброславная. Дорофей — то же, что Фе(о)дор. Ефим (Евфимий) — благодушный. Ермолай —
Гермесов народ. Ермил — Гермесова роща. Ерофей (Иерофей) — посвященный богу.
Е(в)фросинья — радостная. Зиновий (Зенобий) — Зевсова жизнь. Илларион — веселый.
Ипат(ий) — высокопоставленный. Ипполит — конями растерзанный (вспомните миф о Федре и
Ипполите!). Карп — плод. Кузьма (Косьма) — украшение. Макар — счастливый. Меланъя —
черная. Мирон — благоухающий. Митрофан — являющий мать (Фонвизин недаром дал это имя
своему Недорослю!). Никифор — победоносец. Никанор (Никандр) — победный муж, Никодим
— победный народ. Никон — просто «побеждающий». Панфил (Памфил) — всеми любимый.
Панкрат(ий) — всевластный. Пантелей(мон) — всемилостивый. Парамон — устойчивый.
Парфен(ий) — девственный (вспомните Парфенон, храм Афины-Девы). Пахом(ий) —
толстоплечий. Пелагея — морская. Пимен — пастух. Платон — широкий. Прасковья
(Параскева) — приготовление. Поликарп — многоплодный. Прокл — передовой в славе.
Прокопай (Прокофий) — передовой в ударе, в бою. Прохор — передовой в хороводе. Родион —
розоватый (Родос — Остров роз, рододендрон — розовое дерево). Севастъян — чтимый,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 94
Часть четвертая
«Кто не был в Афинах, тот чурбан»,
или Закон раздваивается
Да ты — чурбан, коли Афин не видывал;
Осел — коли, увидев, не пришел в восторг;
Верблюд — коли покинул их, не жалуясь.
Комедия
если не всех поголовно, то всех хоть сколько-нибудь заметных людей, — вот что нужно было
древнему греку. Просторы нынешних великих держав ничего не говорили бы его уму и сердцу.
Таким государством грек и управлять хотел только собственноручно. Никаких депутатов
— он доверяет только собственным глазам, ушам и здравому смыслу. Высшей властью в
демократическом государстве было народное собрание — общая сходка, где каждый мог сам
сказать, что он думает о государственных делах, мог убеждать и разубеждать других, мог
ставить свои предложения на голосование, а народ принимал или отвергал их поднятием рук. В
Афинах народное собрание сходилось раз в полторы недели на холме Пникс (название это
приблизительно значит «толкучка, теснота»). На вершине этого холма до сих пор стоит
трибуна, с которой говорили с народом афинские ораторы: белый каменный куб в рост
человека и к нему с двух сторон — каменные лесенки со ступеньками по колено высотой. Здесь
кричали подолгу: иногда, собравшись утром, расходились только вечером, когда в сумерках
уже не разглядеть было поднятых рук.
В промежутках между народными собраниями дела вел совет: он готовил все вопросы для
обсуждения на собраниях. Каждый закон начинался словами: «Совет и народ постановили…» В
Афинах совет назывался «совет пятисот» и избирался на год. Он делился на десять «пританий»
по 50 человек, каждая притания заведовала делами в течение 36 дней — проверяла списки
граждан, выслушивала отчеты, принимала доносы, делала распоряжения по текущим делам.
Каждый день притания выбирала себе председателя, и он был как бы президентом всей
Афинской республики, но сроком только на один день. Притания заседала ежедневно с утра до
вечера, окруженная любознательным народом. А председатель с несколькими помощниками
должен был бодрствовать и ночью — чтобы в здании совета на городской площади всю ночь
горел огонь. «Неусыпное попечение о порядке» — эти слова греки понимали буквально.
Кроме совета был суд, и он тоже занимался политикой. Вспомним закон Солона — «кто
видит обиду, может жаловаться в суд». Когда гражданин, глядя на поступки другого
гражданина, видел в них ущерб для государства, он, если даже не был лично затронут, подавал
в суд. Нельзя было привлекать к ответу только должностных лиц при исполнении обязанностей
— архонта, полководца, члена совета; но кончался год его службы, и на каждого налетали все
недовольные: полководца обвиняли в вялом ведении войны, архонта — в попустительстве
неблагонадежным, члена совета — во взяточничестве или кумовстве. Каждый помнил: если он
не заступится за государство, то никто другой этого не сделает. Обвиненные защищались изо
всех сил: на некоторые заседания суда стекалось не меньше народу, чем в народное собрание.
Судебных коллегий было несколько, и были они огромные, человек по пятьсот (это чтобы
труднее было подкупить суд). И обвинитель, и обвиняемый говорили сами за себя, наемных
ораторов не было. Наказаниями могли быть штраф, лишение гражданских прав, изгнание,
смерть. Но если суд оправдывал обвиняемого подавляющим большинством голосов, то
неудачливый обвинитель сам платил штраф — чтобы неповадно было.
Быть судебным заседателем, членом совета, членом любой коллегии должностных лиц
(казначеем, контролером, надзирателем над рынком, надзирателем над портом и т.д.), членом
управы своего квартала или своего села мог всякий гражданин, начиная с тридцати лет. Он
подавал заявление, его вносили в списки, а по спискам делались выборы. Выборы не
голосованием, а по жребию; нам это кажется странным, но греки видели в жребии волю самих
богов. Жребиями были черные и белые бобы или камешки; для их перемешивания были
настоящие машины, обломки которых сохранились. Только выборы военачальников и
казначеев люди не доверяли богам и голосовали за них сами. А чтобы бедняк мог пользоваться
этими правами не меньше, чем богач, все должности были платные: за каждый день,
потраченный на службу, человек получал два-три обола, дневной заработок среднего
ремесленника. (Воин в походе получал в день чуть больше этого, офицер — вдвое больше
рядового, а полководец — вдвое больше офицера; разница, как видим, невелика.)
Из 25 тысяч граждан Афин и Аттики около двух тысяч занимали каждый год выборные
должности. Большинство этих дожностей нельзя было занимать дважды: нужны были новые
люди. Каждый свободный афинянин хоть раз в жизни да занимал какой-нибудь пост, а
большинство — и не раз. Государственные дела бывали сложные, но афинские мужики,
гончары, торговцы, плотники, моряки, медники, кожевники с ними справлялись. Помогал опыт
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 96
Глиняные дома
Быт был прост: роскоши неоткуда было еще взяться. Ни на жилище, ни на одежду, ни на
еду много не тратились. Дворцов в демократическом городе не было — были только глиняные
дома и каменные храмы. Мраморные храмы высились над домами, беспорядочно
теснившимися на кривых улицах. Улицы были такие узкие, что, выходя со двора, нужно было
стукнуть в дверь, чтобы, распахнув ее, не зашибить прохожих. Строились дома из
необожженного кирпича: их легко было сломать и легко восстановить. Такие стены даже не
взламывались, а прокапывались: воры-взломщики назывались по-гречески «стенокопы».
Дома стояли спиной к улице и лицом во двор — как и сейчас на Востоке. На улицу
выходили глухие стены или, в лучшем случае, открытые лавки или мастерские. По такой улице
человек шел, как по коридору. Окон по сторонам не было: даже слова для обозначения окна не
было в греческом языке. Лишь под крышами виднелись узкие форточки для освещения комнат.
Войдя с улицы в дверь, человек по узкому темному проходу попадал в солнечный
открытый дворик, обнесенный колоннадой. Здесь стоял алтарь Зевсу Домашнему, здесь
проходила вся дневная хозяйственная суетня. С двух сторон к дворику примыкали две главные
комнаты дома — большая мужская и поменьше женская. Это разделение было твердым. В
мужской комнате стоял домашний очаг, здесь обедали; в женской стояли прялки и ткацкие
станки, здесь работали. Маленькие каморки по сторонам служили для кухни, бани, чуланов,
кладовок; низенький второй этаж, похожий на чердак под черепичной крышей, занимали
спальни.
Мебели, на наш взгляд, было удивительно мало. Столы были маленькие, переносные, для
каждого отдельный. За работой сидели на маленьких стульях или табуретах, ели и спали на
«ложах» — деревянных скамьях с изголовьями, покрытых толстыми шерстяными
покрывалами; подушки были, но тюфяки подкладывать стали лишь позднее. Шкафов не было
— вместо них для одежды и утвари стояли сундуки, а для съестных припасов в кладовой —
глиняные кадки. Что нужно было иметь под рукой, развешивали на стенах. Стены были голые,
штукатуреные; когда их начали расписывать узорами, это казалось отчаянной роскошью.
Одежда была так проста, что в Греции, по существу, не было портных: все делалось дома.
И мужская, и женская одежда состояла только из двух частей, рубахи и плаща: «хитона» (у
женщин — «пеплоса») и «гиматия». Хитон был без рукавов, на плечах он сшивался или даже
только скреплялся, а на талии подпоясывался; гиматий накидывали сверху, свободно
драпируясь по вкусу и моде. Пуговиц еще не изобрели — были только пряжки. В дорогу
надевали широкополую шляпу и подвязывали подошвы — сандалии.
Днем обычно дома хозяйничали только женщины; мужчины работали в мастерских,
торговали на рынке, бегали по делам или просто прохаживались по улицам и площадям,
разузнавая, нет ли новостей. Когда хотели сказать: «Перед полуднем», говорили: «Когда
площадь полна народа». В полуденный зной заходили домой перекусить, а под вечер
собирались к обеду. Обеды были не семейные, а дружеские: собирались в гости, приносили
складчину в корзинках или сообща нанимали повара. Хозяйка с дочерьми если и выходила, то
лишь к началу угощения и ненадолго.
Греческий стол показался бы нам бедным и невкусным. Мясо подавали лишь по
праздничным случаям, когда приносились жертвы. Обычно ели рыбу, овощи и плоды (особенно
маслины и фиги) и, конечно, хлеб, все остальное считалось лишь «приварком» к хлебу. Масло
было только растительное, а не сливочное; сыр был мягок и похож на творог. Тыквы и огурцы
были новинкой; орехи, которые будут названы «грецкими», были еще привозным лакомством;
ни рис с гречихой, ни дыня с арбузом, ни персик с абрикосом, ни лимон с апельсином еще не
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 97
пришли из Азии, ни помидор с картофелем — из Америки. Вместо сахара был мед. Для питья
не было ни чая, ни кофе, ни какао, ни даже пива. Пили только вино. Но это не было пьянство:
вино смешивали с водой так, чтобы воды было больше (часто — вдвое), чем вина. По существу,
это было лишь средство обеззаразить нездоровую воду греческих колодцев.
Для угощения сдвигали обычно три больших ложа, а с четвертой стороны рабы подносили
столики с едой. Была поговорка: «Застольников должно быть не меньше числа Харит и не
больше числа Муз» (от трех до девяти, иначе будет тесно). Ни ложек, ни вилок не было, ели
руками, объедки бросали на пол. Перед тем как переходить к вину, умывали руки, надевали
венки и делали возлияния богам; а затем у молодых людей начинался самый веселый разгул, а у
пожилых — самые интересные беседы. Несколько сочинений лучших греческих прозаиков
называются «Пир» и написаны в форме ученой застольной беседы; а греческим словом
«симпозий» (которое и означает «пир» или даже «попойку») в наши дни называются небольшие
научные конференции.
Спать ложились обычно рано, но в застолье засиживались и до полуночи. Свечей не было,
но глиняные масляные лампы (часто с несколькими фитилями) давали достаточно света.
Расходясь по темным немощеным улицам, освещали себе дорогу факелами: об уличном
освещении никто еще не помышлял.
Застольные вопросы
Красивые названия этих сосудов переводятся на русский язык очень легко. Пифос (пиф)
— это глиняная бочка для хранения припасов; она была почти шарообразная (чтобы больше
вместилось) и очень большая, именно в такой бочке жил нищий мудрец Диоген. Амфора — это
бочонок поменьше и с ручками: не для хранения, а для перевозки и переноски вина и масла. Он
строен, как человек; «устье», «шейка», «плечи», «тулово», «ножка» — называют археологи его
части. Гидрия с тремя ручками — это ведро, в нем женщины на головах носили воду из колодца
или родника в дом. Колоколообразный кратер — смеситель, в нем смешивали вино с водой по
уже знакомому нам трезвому греческому обычаю. Жерло вулкана называется «кратер» за
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 99
сходство с широким раструбом именно этого сосуда. Ойнохоя — кувшин с тремя устьицами,
чтобы можно было наливать вино одновременно в три чаши. Киаф — черпак на длинной ручке,
но он обычно делался не глиняный, а бронзовый, чтобы не разбивался в пьяных руках. Пили
налитое вино чаще всего из блюдец, реже — из чашек или из кубков. Блюдце на ножке
называлось «килик» («киликий» у Брюсова значит «маленький килик»). Чашка без ручки
называлась «фиал» (отсюда нынешнее слово «пиала»); чашка с ручкой — «скиф»; кубок со
вскинутыми, как крылья, фигурными ручками — «канфар» (жук); кубок, имеющий форму
звериной морды, — «ритон». Это все — сосуды для пищи и питья. А для душистого масла,
которым натирали тело, были другие, как наши флаконы: стройные лекифы в виде маленьких
амфор и пузатые арибаллы в виде маленьких пифосов.
Все сосуды расписывались черным лаком по красно-рыжей обожженной глине. Более
старая манера росписи была чернофигурная, более новая — краснофигурная. При
чернофигурной фон оставался красным, фигуры покрывались черным, а по черному
процарапывались светлые линии складок одежды и черт лица. При краснофигурной росписи,
наоборот, фон заливался черным, а фигуры оставлялись красными, и на них наносились черные
линии, складок и прочие подробности. Это было и красивее и практичнее. Красивее, потому что
по светлому можно было выписать больше мелочей: например, чернофигурные головы можно
было изобразить лишь силуэтом в профиль, а краснофигурные — также и в фас. Практичнее,
потому что когда весь фон черный, то больше поверхности покрыто водонепроницаемым лаком
и сосуд лучше держит жидкость.
У амфор, кратеров, ойнохой расписывались бока, у блюдец-киликов — круглые донца.
Вписать живое изображение в крут так, чтобы оно его заполняло равномерно и симметрично,
очень нелегко. Греки умели это делать замечательно. Темой росписей были главным образом
мифологические сцены (особенно в чернофигурную эпоху: поединки героев очень
выразительны в черном профиле). Потом появились и сцены из комедий, и бытовые
изображения — шествие, состязание, хоровод, школа, рынок, мастерская литейщика, — и,
конечно, зарисовки застолий: расписывая килик, мастер с удовольствием изображал на нем
веселых остробородых мужчин, которые, угловато раскинувшись на ложах, подносят к губам
точно такие же килики. При фигурах надписывались имена, а иногда и реплики. Знаменитая
ваза в петербургском Эрмитаже изображает мужчину, юношу и мальчика, показывающих
взглядами и жестами на ласточку в небе и переговаривающихся надписями: «Смотри,
ласточка!» — «Клянусь Гераклом, правда!» — «Скоро весна!»
А пословицы «Не боги горшки обжигают» у греков тем не менее почему-то не было.
Мраморные храмы
Три типа греческих колонн — три «ордера», как говорят архитекторы: дорический,
ионический и коринфский, о котором будет речь дальше. Все масштабы — в «мерках»,
радиусах колонны. Над дорической колонной — триглифы и метопы, над ионической —
сплошной фриз.
Карниз над колоннадами был трехполосный. Сверху и снизу лежали крепкие мраморные
балки, а между ними шел фриз — вереница выпуклых рельефных изображений вокруг всего
храма. В изящных ионических храмах фриз был сплошным многофигурным поясом, в суровых
дорических — цепью отдельных картин — «метоп», разделяемых прямоугольными плитами —
«триглифами», с тремя желобками каждая. Когда-то на этих местах торчали концы поперечных
балок деревянного перекрытия: триглифы были каменным напоминанием о них. Метопы были
хороши для изображений боевых единоборств, сплошные фризы — для мирных шествий, как в
Парфеноне.
На карниз опиралась двускатная крыша. Над входом и над противоположной от входа
стеной она образовывала пустой треугольник. Его замуровывали и украшали скульптурами.
Это был фронтон. Скульптуры надо было располагать так, чтобы они вписались в треугольник.
Это было интересной задачей для скульптора. Например, изображалась сцена сражения. Тогда
посредине, в самом высоком месте фронтона, вставала фигура бога, решающего исход
сражения; с двух сторон от него шли друг на друга, ростом поменьше, бойцы со щитами и
копьями; дальше, пригнувшись под скатами, стреляли с колен двое лучников; а затем, упав на
локоть и вытянув ноги в нижний угол фронтона, лежали раненые и умирающие. Так же
симметричны были и фронтоны Парфенона.
Три ступени фундамента; три части колонны — база, ствол и вершина («капитель»); три
яруса карниза — нижний брус («архитрав»), фриз и собственно карниз, — размеры этих частей
были строго согласованы друг с другом. Как в городе, так и в постройке всем правил закон,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 101
всему диктовавший свою меру. Единицей этой меры был радиус колонны, половина ее
толщины: зная ее, можно было до мелочей восстановить размеры всего храма. Высота
дорической колонны — 16 радиусов, ионической — 18 радиусов. Промежуток между
дорическими колоннами — 3 радиуса, между ионическими — 5 радиусов. Высота ионической
базы — 1 радиус, капители — треть радиуса, высота архитрава, фриза и карниза — по полтора
радиуса. И так далее, вплоть до желобков дорических триглифов и завитков ионических
капителей. Таков был канон, правило — царство разума; а затем начиналась воля строителя,
отступления от правил — царство вкуса.
Храмы были невелики, но величественны. Белые на фоне зеленых рощ и синего неба, они
стояли не как жилища, а как скульптурные памятники. Народ собирался не в них, а перед ними
и любовался ими не изнутри, а снаружи. Внутрь входили только жрецы и молящиеся. Как
глиняные дома, так и мраморные храмы были лишь временным приютом для греков. А жизнь
их, шумная и деятельная, текла на улицах и площадях, под открытым небом.
Знаменитые скульпторы
Храмам нужны были скульптуры: большие статуи богов для внутренних помещений,
статуи поменьше — для фронтонов, барельефы — для фризов. Людям тоже нужны были
скульптуры: победителям на больших состязаниях ставили статуи прижизненно, а простым
людям посмертно — украшали барельефами могилы. Но не думайте, что эти изображения
людей были портретные. «Слишком много чести!» — сказал бы грек. Статуя в честь
олимпийского победителя изображала идеального атлета — не такого, каким был победитель, а
такого, каким он хотел бы быть. А могильный барельеф изображал просто человека: мужчину
при оружии, женщину за хозяйством, ребенка с игрушкой, — чтобы люди, глядя на памятник
смерти, лучше оценили простые радости жизни.
В скульптуре, как и в зодчестве, тоже царствовал закон: мера — превыше всего. Все
пропорции человеческого тела были рассчитаны до мелочей; их и сейчас твердо помнят те, кто
учатся рисовать. Кисть руки составляет одну десятую часть роста, голова — одну восьмую,
ступня — одну шестую, голова с шеей — тоже одну шестую, рука по локоть — одну
четвертую. Лоб, нос и рот с подбородком равны по высоте; от темени до глаз — столько же,
сколько от глаз до конца подбородка. Расстояния от темени до пупка и от пупка до пят
относятся так же, как расстояние от пупка до пят к полному росту (приблизительно как 38:62;
это называлось «золотое сечение»). И опять-таки это было еще не все: за царством разума
начиналось царство вкуса, и, разобрав человеческую фигуру, скульптор вновь собирал ее в
неповторимое единство поворотов, движений и складок. Греческие статуи не спутать с
римскими. У римских статуй вся сила в лице, а тело — лишь подставка под ним; когда
римлянам нужно было менять статуи своих императоров, они порой снимали статуе голову и
приставляли новую. С греческой статуей этого сделать невозможно: здесь на выражение лица
откликается каждая подробность в теле, то смягчая, то усиливая его напряжение.
Статуи людей лучше всего делал аргосец Поликлет, статуи богов — афинянин Фидий.
Фидию принадлежали две самые знаменитые греческие скульптуры — «Афина-Дева» в
Парфеноне и «Зевс на престоле» в Олимпии. Фидий был другом Перикла, он руководил всем,
что строилось на Акрополе. Когда враги Перикла захотели его свалить, они нанесли свой
первый удар по Фидию. Фидия обвинили в том, что на щите Афины, где была изображена
борьба греков с амазонками, он придал двум фигурам портретные черты: свои и Перикла. Все
негодовали: портрет — это уже было самомнение, но портрет на статуе Афины — это было
вдобавок оскорблением божества. Был суд. Фидий сказал: «У того, кого вы называете
Периклом, пол-лица заслонено древком занесенного копья — о каком же сходстве можно здесь
судить? А тот, кого вы здесь называете Фидием, изображен лысым, неуклюжим стариком —
разве стал бы я себя так изображать?» Это показалось убедительным — Фидия оправдали.
Поликлету не приходилось быть под таким опасным обвинением, но и ему, не стесняясь,
мешали работать. Однажды государственная комиссия заказала ему статую и все время давала
советы, что и как должно быть в ней изображено. Поликлет стал делать одновременно две
статуи: одну он никому не показывал и делал по своему усмотрению, другую держал на виду и
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 102
покорно вносил в нее все требуемые поправки. Когда настал срок, он представил комиссии обе
статуи на выбор. Комиссия сказала: «Первая статуя прекрасна, а вторая ужасна!» — «Так
знайте же, — ответил Поликлет, — первую сделал я, а вторую сделали вы».
Прошло пятьдесят, сто лет и почета скульпторам стало больше. За ними ухаживали, их
прославляли, их произведениями дорожили. У скульптора Праксителя была подруга Фрина,
первая красавица Греции; ей хотелось иметь скульптуру Праксителя, но непременно самую
лучшую; а Пракситель никак не хотел признаться, какая из них лучшая, и говорил: «Все
хороши!» Однажды он ужинал у Фрины, как вдруг вбежал раб и крикнул: «В твоей мастерской
пожар!» Пракситель вскочил: «Если погибнет мой „Эрот“, то и я погиб!» — «Успокойся, —
сказала Фрина, — никакого пожара нет, а ты подари мне, пожалуйста, вот этого самого
„Эрота“!»
И когда над всем миром стал властвовать Александр Македонский, то в похвалу ему
говорили: он позволяет писать себя только Апеллесу, а ваять себя только Лисиппу — лучшему
художнику и лучшему скульптору этой поры. Времена изменились, и портреты уже не казались
ни знаком тщеславия, ни оскорблением богов.
Знаменитые скульптуры
составляет ступня, голова и так далее. Голова здесь укладывается в росте еще не восемь, а
только семь раз: фигура сложена плотнее и крепче. Но главным у Поликлета было открытие
перекрестной неравномерности движения тела: если из двух ног сильнее напряжена левая, то из
двух рук — правая, и наоборот. (Вспомните: маршируя, вы делаете одновременно шаг левой
ногой и взмах правой рукой, а потом наоборот.) Дорифор напряжен именно так: опирается он
на правую ногу, а копье держит в левой руке. От этого все его тело приобретает естественную
легкость и гибкость, «Дорифора» можно обойти и видеть: он не позирует, он живет.
«Афродита Книдская» стала каноном женской красоты, как «Дорифор» — мужской. Это
была первая нагая женская статуя — до тех пор делались только одетые. Чтобы это не слишком
поражало, Пракситель изобразил богиню как бы после купания: у ног ее — сосуд для воды, в
руке — покрывало. Все равно это было непривычно; говорили, что статую Афродиты
заказывали Праксителю жители острова Коса, он сделал две нагую и одетую; заказчики
поколебались и все-таки взяли одетую, а соседи их и соперники, жители Книда, отважились
взять нагую, и это прославило их город; со всей Греции любители прекрасного ездили в Книд
только затем, чтобы посмотреть на Афродиту Праксителя.
Красивое слово «Апоксиомен» означает всего лишь «обскребающийся»: юноша,
полукруглым скребком счищающий с себя масло и песок после упражнений в борьбе. Это
такой же атлет, как у Поликлета, но пропорции его стройнее, а поза свободнее: голова его
укладывается в росте восемь раз, и стоит он настолько непринужденно, не обращая внимания
на зрителя, что если «Дорифора» можно было обойти вокруг, то «Апоксиомена» нужно обойти
вокруг — иначе ни с какой отдельной точки зрения полного впечатления от него не получишь.
Именно этого и добивался Лисипп. Когда его спрашивали, как у него это получается, он
отвечал: «Когда я начинал учиться, я спросил учителя, какому из мастеров подражать; и он мне
ответил: „Природе“». Для Лисиппа «Апоксиомен» был лишь одной из полутора тысяч
сделанных им статуй, но потомкам он полюбился больше всех. Из Греции его увезли в Рим, там
он стоял на площади, а когда один император вздумал перенести его к себе во дворец, то народ
поднял такой ропот, что пришлось вернуть статую обратно.
«Лаокоон» словно переносит нас в другой мир. До сих пор перед нами были цветущие
мужчины, здесь — старик и дети; до сих пор был величавый покой, здесь — мучительная
борьба. Это вкусы новой эпохи, после Александра Македонского, когда искусство уже смелее
играло с земными страстями. Лаокоон был жрец, предостерегший троянцев, что город их может
пасть от деревянного коня; за это Посейдон выслал из моря двух змей, и они задушили
Лаокоона и двух его сыновей. Мы видим: один уже изнемог, другой еще только что схвачен, а
между их опутанными телами — торс отца, который выгнулся в последнем напряжении,
набравши воздуха и задержавши выдох: перед нами такое же мгновение неподвижности между
двумя сильными движениями, как в «Дискоболе» Мирона. Статую эту раскопали в начале XVI
в., и великий Микельанджело твердо сказал, что это лучшая статуя в мире.
В этот список шедевров могли бы войти еще две статуи. Одна — это статуя Зевса в
Олимпии работы Фидия; вся античность единодушно считала ее чудом света, но до нас она не
дошла даже в копиях: она была огромная, деревянная, с облицовкой из золота и слоновой
кости, и копированию не поддавалась. Другая — это Гермес с младенцем Дионисом на руках
работы Праксителя; это единственная статуя великого мастера, дошедшая до нас в подлиннике,
и ученые сверяются с ней, чтобы по поздним копиям других статуй представить себе
оригиналы, но в древности она никакой особенной известностью не пользовалась.
И еще две статуи неизвестных мастеров следует здесь хотя бы назвать: Аполлона
Бельведерского и Венеру Милосскую (правильнее — Афродиту Мелосскую). Первая
изображает бога, только что поразившего змея Пифона:
(А.С. Пушкин)
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 104
(А.А. Фет)
XVIII век преклонялся перед Аполлоном Бельведерским, XIX
век — перед Венерой Милосской; сейчас восторг перед ними
уменьшился, но из уважения к отцам и дедам не упомянуть о них
нельзя.
Знаменитые художники
Праксителя спросили: «Какие твои статуи больше тебе нравятся?» Он ответил: «Те,
которые расписывал художник Никий».
Мы привыкли к белым статуям в наших музеях и забываем, что у греков статуи были
раскрашены: открытые части тела в телесный цвет, одежда — в красный и синий, оружие — в
золотой. Глаза мраморных статуй кажутся нам слепыми именно потому, что зрачки у них не
вырезывались, а писались по мрамору краскою. Храмы тоже не были целиком белые: фриз и
фронтоны раскрашивались, обычно в синий цвет, и на этом фоне, как живые, выступали статуи
и барельефы.
Греки любили яркость. Неудивительно, что они любили и живопись. Но греческую
живопись мы знаем гораздо хуже, чем греческую скульптуру: картины сохраняются труднее,
чем статуи. «Древнюю архитектуру мы знаем по развалинам, скульптуру по копиям, живопись
по описаниям», — сказал один ученый. Поэтому нам больше приходится принимать на веру то,
что рассказывали греки о своих знаменитых художниках.
С чего началась живопись? С любовного свидания. Одной девушке было жалко
расставаться со своим возлюбленным, и она сделала вот что: поставила его так, чтобы луна
отбрасывала на стену его тень, и обвела эту тень углем. Юноша ушел, а тень осталась. Эта
первая в мире картина будто бы долго хранилась в одном из коринфских храмов.
Потом началось совершенствование. Греки точно сообщали, какой художник первым
начал отличать мужские профили от женских; какой — рисовать головы повернутыми и
вскинутыми; какой — изображать говорящих с открытым ртом, какой — класть тени, чтобы
фигуры казались выпуклыми. Эти картины, наверное, нужно представлять себе по образцу
рисунков на вазах; все в профиль, все застывшие в простых и сразу понятных позах, задние
фигуры не меньше передних, а выше их, так что картина кажется не окном в глубокое
пространство, а стеной, покрытой многофигурным ковром. Таковы были знаменитые картины
художника Полигнота на афинской городской площади: «Взятие Трои» и «Битва при
Марафоне», каждая в целую стену.
Греки рисовали, как рисуют дети: сперва чертили контур, потом его закрашивали. Красок
поначалу было только четыре: белая, желтая, красная, черная. Лучшую белую делали из
известняка с острова Мелоса (отсюда наше слово «мел»), лучшую желтую — из аттической
глины, красную привозили с Черного моря, а для черной пережигали виноградные косточки
или даже слоновую кость. Современные художники чаще всего пишут масляными красками на
холсте; в Греции этого не было. Когда расписывали стены по сырой штукатурке, то разводили
краски прямо водой, они всасывались и засыхали; потом такой способ стали называть «фреска».
А когда писали на деревянных досках, то приготавливали краски не на масле, а на яичном
желтке (этот способ потом назывался «темпера», так работали средневековые иконописцы) или
на растопленном воске (этот способ потом вышел из употребления, и секреты его утрачены).
Труднее всего было изобразить две вещи: красоту и выражение лица. Когда Гомеру нужно
было описать Елену, взошедшую на троянскую стену, он не стал говорить, как она была
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 105
Афинские праздники
Элевсин стекались толпы народа, из Афин шла процессия и несла закрытый круглый короб, а в
нем неведомые священные предметы. Были жертвоприношения, ночные песни и пляски,
посвящаемые постились, а потом пили Деметрино питье «кикий» из вина с тертым сыром,
крупой и кореньями и входили в храм. Там перед ними раскрывался заветный короб,
показывались и объяснялись священные предметы, а потом каждый произносил слова: «Я
постился, я пил кикий, я брал из короба, я сделал то, что сделал, я положил обратно в короб» —
и считался посвященным. А на другую ночь для тех, кто был посвящен в прежние годы,
показывалось еще более таинственное зрелище — сперва мрак и плач со всех сторон, а потом
яркий факельный свет и ликование. Но что это были за священные предметы и что это было за
зрелище, нам неизвестно. Об этом всем разрешалось знать и никому не разрешалось говорить
— и, действительно, об этом никто не говорил и не писал. А знали все, потому что в
элевсинские таинства посвящались даже рабы: перед смертью все равны.
Театр Диониса
Сейчас для нас театр — дело будничное. В любой день мы можем посмотреть афишу,
выбрать театр и спектакль и вечером пойти туда, куда нам нравится, — лишь бы удалось
купить билет. В Афинах это было не так. Представления давались только два раза в году — на
больших и малых Дионисовых праздниках; только на одном месте — в театре Диониса под
открытым небом на южном склоне Акрополя; не вечером, а четыре дня напролет, пятнадцать
пьес подряд. Смотрели их, не зная заранее даже названий пьес, потому что все они ставились
впервые и больше обычно уже не повторялись; и, наконец, без опасения за билет, так как театр
вмещал 15 тысяч человек (всемеро больше, чем московский Большой театр), а государство
выплачивало зрителям (не актерам, а зрителям!) их дневной заработок, чтобы они могли эти
четыре дня спокойно сидеть в театре. Потому что театр был не развлечением, а священным
делом: это был местный афинский способ чтить бога Диониса.
Сперва театральные представления в Афинах были только хоровые: хор в 15 человек
мерно двигался то в одну, то в другую сторону перед алтарем и пел сначала воззвание к богу,
после этого какой-нибудь поучительный миф, а затем молитву о милости. Но потом, еще при
Солоне, кому-то пришло в голову поставить рядом с хором еще одного человека, который,
надев маску, сам бы говорил от лица какого-нибудь участника мифа — вот так же, как
архонт-жрец в маске изображал на празднике Анфестерий самого бога Диониса. Можно даже,
чтобы сперва он говорил от одного лица, а потом от другого — например, за спутника Одиссея,
а потом за самого Одиссея.
Понятно, что при такой постановке актеру нужно было место, где сменить одежду и
маску. Поэтому рядом с пляшущим хором стали ставить деревянную палатку, а заодно —
расписывать ее переднюю стену в напоминание о месте действия: как лагерный шатер, или как
фасад дворца, или как скалы и лес. Если актер выходил из передней двери палатки, это
означало, что герой выходит из шатра, если из правой — то из лагеря, если из левой — то с
поля боя. Палатка по-гречески называлась «скенэ», отсюда наше «сцена»; в Афинах актеры
играли еще не «на сцене», а «перед сценой». А «плясовое место» хора по-гречески называлось
«орхестра», отсюда наше «оркестр».
Появление актера сразу сделало хоровые представления гораздо интереснее: об одном и
том же событии актер говорил с одной точки зрения, как свидетель или участник, а хор — с
другой, как сочувствующий. Тогда сделали следующий шаг — ввели второго актера. Теперь он
мог вступать в разговор с первым, а хор на это время замолкал и пел песни лишь в промежутках
между диалогами. Ввел это новшество поэт Эсхил. И вот как это примерно выглядело.
Трагедия называется «Прометей прикованный». На стене скены изображены дикие скалы.
Двое актеров вносят деревянную куклу в рост человека. Из их разговора ясно: это Власть богов
и бог Гефест пришли приковать Прометея к скале на краю света — за то, что он дал людям
огонь. Один из актеров уходит, а другой меняет маску и начинает говорить за Прометея: «…
Смотрите: я — бог, и что терплю я от богов!…» Только теперь появляется хор. Он изображает
нимф Океанид: они поют сочувствующую песню. Вслед за ними возвращается второй актер:
теперь это их отец, титан Океан, он примирился с богами и зовет к тому же Прометея.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 108
Монолог Прометея
мужик летит на небо на навозном жуке, чтобы привезти на землю богиню мира и этим кончить
войну, то двое крестьян, столковавшись с птицами, устраивают между небом и землей
чудо-государство Тучекукуевск, то афинские женщины, сговорившись, захватывают власть в
городе и устанавливают для справедливости, чтобы у всех было общее имущество, а заодно и
общие мужья.
Вот так и эта комедия Аристофана начинается с того, что бог театра Дионис решает:
«Спущусь-ка я в загробное царство и выведу обратно на свет Еврипида, чтобы не совсем
опустела афинская сцена». Но как попасть на тот свет? Дионис расспрашивает об этом Геракла
— ведь Геракл туда спускался за адским псом Кербером. «Легче легкого, — говорит Геракл, —
удавись, отравись или бросься со стены». — «Слишком душно, слишком невкусно, слишком
круто; покажи лучше, как сам ты шел». — «Вот загробный лодочник Харон перевезет тебя
через орхестру, а там сам найдешь». Но Дионис не один, при нем раб с поклажей; нельзя ли
переслать ее с попутчиком? Вот как раз идет похоронная процессия: «Эй, покойничек, захвати с
собою наш тючок!» Покойничек с готовностью приподымается на носилках: «Две драхмы
дашь?» — «Нипочем!» — «Эй, могильщики, несите меня дальше!» — «Ну скинь хоть
полдрахмы!» Покойник негодует: «Чтоб мне вновь ожить!» Делать нечего, Дионис с Хароном
гребут посуху через орхестру, а раб с поклажей бежит вокруг. Встречаются, обмениваются
впечатлениями: «А видел ты здешних грешников, и воров, и лжесвидетелей, и взяточников?» —
«Конечно, видел и сейчас вижу», — и актер показывает на ряды зрителей. Зрители хохочут.
Вот и дворец Аида, у ворот сидит Эак: в мифах это величавый судья грехов человеческих,
а здесь — крикливый раб-привратник. Дионис накидывает львиную шкуру, стучит. «Кто там?»
— «Геракл опять пришел!» — «Ах, злодей, ах, негодяй, это ты у меня давеча увел Кербера,
милую мою собачку! Постой же, вот я напущу на тебя всех адских чудовищ!» Эак уходит,
Дионис в ужасе; отдает рабу Гераклову шкуру, сам надевает его платье. Подходят вновь к
воротам, а в них служанка подземной царицы: «Геракл, дорогой наш, хозяйка так уж о тебе
помнит, такое уж тебе угощение приготовила, иди к нам!» Раб радехонек, но Дионис его
хватает за плащ, и они, переругиваясь, переодеваются опять. Возвращается Эак с адской
стражей и совсем понять не может, кто тут хозяин, кто тут раб. Решают: он будет их стегать по
очереди розгами, кто первый закричит, тот, стало быть, не бог, а раб. Бьет. «Ой-ой!» — «Ага!»
— «Нет, это я подумал: когда же война кончится!» — «Ой-ой!» — «Ага!» — «Нет, это у меня
заноза в пятке». — «Ой-ой!… Нет, это мне стихи плохие вспомнились». — «Ой-ой!… Нет, это я
Еврипида процитировал». — «Не разобраться мне, пусть уж бог Аид сам разбирается». И
Дионис с рабом входят во дворец.
Оказывается, на том свете тоже есть свои соревнования поэтов, и до сих пор лучшим слыл
Эсхил, а теперь у него эту славу оспаривает новоумерший Еврипид. Сейчас будет суд, а Дионис
будет судьей; сейчас будут поэзию «локтями мерить и гирями взвешивать». Правда, Эсхил
недоволен: «Моя поэзия не умерла со мной, а Еврипидова умерла и под рукой у него». Но его
унимают: начинается суд.
Еврипид обвиняет Эсхила: «Пьесы у тебя скучные; герой стоит, а хор поет, герой скажет
два-три слова, тут пьесе и конец. Слова у тебя старинные, громоздкие, непонятные. А у меня
все ясно, все как в жизни, и люди, и мысли, и слова». Эсхил возражает: «Поэт должен учить
добру и правде. Гомер тем и славен, что показывает всем примеры доблести, а какой пример
могут подать твои влюбленные героини? Высоким мыслям подобает и высокий язык, а твои
тонкие речи могут научить граждан лишь не слушаться начальников». Эсхил читает свои стихи
— Еврипид придирается к каждому слову: «Вот у тебя Орест над могилою отца молит его
„услышать, внять…“, а ведь „услышать“ и „внять“ — это повторение!» («Чудак, — успокаивает
его Дионис, — Орест ведь к мертвому обращается, а тут, сколько ни повторяй, не
докличешься!») Еврипид читает свои стихи — Эсхил придирается к каждой строчке: «Все
драмы у тебя начинаются родословными: „Пелоп, который дал имя Пелопоннесу, был мне
прадедом…“, „Геракл, который…“, „Тот Кадм, который…“, „Тот Зевс, который…“». Дионис их
разнимает: пусть говорят по одной строчке, а он, Дионис, с весами в руках будет судить, в
какой больше весу. Еврипид произносит стих неуклюжий и громоздкий: «О, если б бег Арго
остановила свой…»; Эсхил — плавный и благозвучный: «Речной поток, через луга
лиющийся…»; Дионис неожиданно кричит: «У Эсхила тяжелей!» — «Да почему?» — «Он
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 111
В Аттике было около 300 тысяч жителей (примерно столько, сколько в нынешнем городе
Смоленске). Но полноправных граждан — таких, которые голосовали в собрании, заседали в
совете и суде, бесплатно сидели в театре, — из них была только одна десятая часть. Остальные
были метэки, женщины и рабы.
Слово «метэк» значит «сосед по жилью». Так назывался гражданин одного города,
постоянно живущий в другом. Обычно это были ремесленники и торговцы, люди деловитые и
хозяйственные. У себя на родине заниматься таким трудом было стыдно: свободному
гражданину приличным считалось или воевать, или управлять государством. А на чужбине их
труду были только рады: купить землю или дом они не имели права, но снять мастерскую,
завести орудия, приобрести рабов — сколько угодно. Государство собирало с них налог и
богатело, а в военное время они сражались в одном строю с гражданами. Если раб выкупался на
волю и становился вольноотпущенником, то и он жил в городе на положении метэка — как
подданный, но не как гражданин.
Когда Фемистокл спешил заселить Афины после персидского разорения, он щедро давал
метэкам полные гражданские права. Когда к власти пришел Перикл, все изменилось. Народ
привык жить на государственное пособие и не хотел, чтобы оно тратилось на всяких
посторонних. До сих пор, если гражданин женился на дочери метэка, дети их считались
гражданами; теперь гражданами стали считаться только дети гражданина и гражданки. Первым
пострадал от этого сам Перикл. Он был женат на Аспазии, самой красивой и умной женщине в
Греции: философы ею восхищались, а враги Перикла ее ненавидели. Но Аспазия была не
афинянка, а милетянка, и дети Перикла оказались метэками. Ему пришлось слезно упрашивать
народное собрание сделать для них исключение и дать им гражданство.
В городе Афинах метэков было очень много, но все-таки меньше, чем граждан. Однако
если посмотреть шире, то вокруг Афин можно было увидеть таких же неполноправных
подданных, которых было во много раз больше, чем граждан. Это были жители союзных
городов. «Внеафинскими метэками» их, кажется, никто не называл, а можно бы. Налог они
платили, и не маленький, в войско и флот являлись по первому зову, а государственные дела их
все чаще решались там, где они не были гражданами, — в Афинах. Даже крупные судебные
дела, возникавшие в Милете или Византии, разбирал афинский суд, и нужно было издалека
ехать в Афины, подолгу ждать очереди, обхаживать судей, мириться с приговором. В
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 112
союзниках копилась обида и ненависть. Когда началась большая война Афин и Спарты, то
афиняне больше всего надеялись, что против Спарты восстанут илоты, а спартанцы — что от
Афин отложатся союзники. Афиняне своего не дождались, а спартанцы дождались.
Но и до большой войны то один, то другой союзный город пытался восстать против Афин.
В последний раз это был Самос. Самос и Милет были соседями и, значит, всегда враждовали.
Злые языки уверяли, что однажды в угоду милетянке Аспазии Перикл решил их спор в пользу
Милета, и оттого-то самосцы обиделись и подняли мятеж. В первой битве самосским флотом
командовал философ Мелисс, а афинским — драматург Софокл; он только что поставил
знаменитую трагедию «Антигона», и восхищенные афиняне не придумали ничего лучше, чем
избрать его за это полководцем. Философ побил поэта: бой выиграли самосцы. Но подоспел с
главными силами Перикл, началась долгая осада. Враги были обозлены до жестокости: афиняне
выжигали на пленных клеймо со знаком афинской совы, самосцы — со знаком тупоносой
самосской галеры. Наконец Самос пал, и развал афинской морской державы был отсрочен на
десяток лет.
Мудрец Фалес Милетский каждое утро трижды благодарил богов: за то, что они его
создали человеком, а не животным; эллином, а не варваром; мужчиной, а не женщиной.
Сам Фалес не был женат. Однажды мать об этом ему напомнила — он ответил: «Еще не
время!» Она подождала и заговорила опять — он ответил: «Уже не время!»
Двести лет спустя философа Платона спросили: можно ли, женившись, заниматься
философией? Платон ответил: «А как, по-вашему, легче выплыть из кораблекрушения: одному
или с женой на плечах?»
Нерешительный человек спросил философа: «Жениться мне или не жениться?» — «Делай,
как хочешь, — ответил тот, — все равно будешь жалеть». — «Почему?» — «Красивая жена
будет радостью для других, некрасивая — наказанием для тебя».
Таких анекдотов было много, и все они говорят одно: на женщин смотрели свысока и
считали их досадным бременем для серьезного мужчины. Так половина греческого населения
вычеркивалась из общественной жизни.
Люди женились не потому, что любили жен, а для того, чтобы иметь детей, чтобы
продолжить род. Если у тебя нет детей, некому будет в поминальный день совершить
возлияния медом, вином и молоком в память о тебе и твоих предках, а от этого и тебе и им
будет грустно и неуютно в царстве мертвых. Нам это кажется смешным, мы и предков-то своих
редко знаем дальше третьего колена; но грек твердо помнил, что главное и вечное — это род, а
он — лишь недолгий представитель этого рода на земле.
Поэтому о браках граждан заботилось само государство. В Спарте, говорят, был закон о
трех наказаниях: за безбрачие, за поздний брак и за дурной брак. А в Афинах однажды Солона
спросили: «Какое ты назначаешь наказание за безбрачие?» — и Солон ответил: «Брак».
Женихов и невест выбирали с толком. Философ Демокрит говорил: «С хорошим зятем
приобретешь сына, с дурным потеряешь дочь». Когда за дочь Перикла посватались двое,
богатый дурак и умный бедняк, он выбрал второго, сказав: «Лучше тот, который может
приобрести богатство, чем тот, который может его потерять». А Фемистокл сказал еще короче:
«Пусть лучше человек нуждается в деньгах, чем деньги в человеке».
Одного только не сделали ни Перикл, ни Фемистокл: не спросили самих дочерей, кто им
больше нравится. «Стерпится — слюбится»: сначала брак, потом любовь, а не наоборот. Что
такое любовь? Буйная страсть, которая заставляет человека делать разные глупости. Это можно
еще дозволить молодому неженатому юноше, но к браку это никакого отношения не имеет,
брак — дело серьезное. Что бывает и другая любовь, добрая, спокойная и ясная, — это люди
открыли лишь через много веков.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 113
Фемистокл, шутя, говорил: «Главный человек в Греции — мой крошка сын». Как это?
«Грецией во всем командуют Афины, Афинами — я, мною — жена, а ею — сынишка».
Случалось, стало быть, и мужьям признаваться, что жены ими командуют.
Но главным правилом оставалось то, которое будто бы высказал Перикл: «А для
женщины афинской самое лучшее — когда о ней совсем ничего не говорят: ни худого, ни
хорошего».
Не бывает добра без худа. Победа в персидской войне принесла Греции очень много
хорошего. Но она же окончательно сделала ее рабовладельческой страной.
Конечно, рабы были в Греции и раньше. Рабами становились неоплатные должники, и
рабами становились военнопленные. Но грек чувствовал неловкость, порабощая земляка или
соседа, — это заставляло его думать: «Сегодня он, а завтра я!» Долговое рабство в Афинах
было запрещено Солоном, а рабство военнопленных обычно было недолгосрочным: пленника
выкупали его сограждане или сам хозяин отпускал его на волю.
Теперь война дала в руки греков множество новых пленных — уже не греков, а варваров.
Слово «варвар» — звукоподражательное, вроде нашего «балаболка»; оно значит «говорящий
непонятно, не по-нашему, не по-человечески». Таких держать в рабстве было вроде бы уже и не
так стыдно, и греки к этому быстро привыкли. Война кончилась, а спрос на рабов не кончился.
На Делосе, Хиосе, Самосе были настоящие рынки рабов. За здорового мужчину платили
столько, сколько за двух быков, а если он знал какое-нибудь ремесло, то и вдвое дороже. И
догадливые фракийские и малоазиатские князья, творя суд над своими подданными, с охотой и
выгодой назначали им наказание: продать в рабство в Грецию.
Конечно, самые сознательные среди греков чувствовали, что такое обращение с людьми,
пусть даже «говорящими не по-нашему», требует оправдания. Оправдание находилось такое. В
Греции все люди — граждане, все сами управляют своим государством; на Востоке все люди —
подданные персидского царя, покорно ожидающие его приказаний. Видно, это заложено в
самой их природе: грекам свойственно повелевать, варварам — подчиняться. Как же устроена
эта их разная природа? Видимо, вот как. В каждом человеке тоже ведь есть то, что повелевает,
и то, что подчиняется: разум говорит: «Хочу поднять руку!» — и мышцы поднимают нашу
руку. Если варвары привыкли подчиняться — это значит, что в них так слаб и неразвит
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 114
собственный разум, что они нуждаются в чужом. Греческий разум распоряжается варварскими
телами — так велела природа.
Здесь мы прервали бы рассуждающего грека и спросили бы его: «Разум варваров неразвит
— но разве это непоправимо? Чем пользоваться его неразвитостью — не лучше ли развить его,
воспитать его, сделать из варвара такого же полноценного человека, как ты?» Но грек
посмотрел бы на нас с удивлением и возразил бы: «А разве можно улучшить природу?»
В самом деле, мы привыкли к мысли, что мир движется вперед, развиваясь от худшего к
лучшему, — греки привыкли к мысли, что мир меняется, но не развивается, все равно как земля
в чередовании времен года. Вспомните, что об этом было сказано в главе «Летосчисление».
Конечно, греки понимали, что лучше было бы обходиться без рабов. Философ Аристотель
писал: «Если бы наши орудия умели работать сами и ткацкий челнок сам бы ходил по станку, а
смычок по струнам, то не нужны бы стали ни рабы, ни рабовладельцы». Человек нового
времени сделал бы отсюда вывод: «Если ткацких машин нет — значит, нужно их изобрести!»
Грек делал отсюда вывод: «Если ткацких машин нет — значит, нужно обходиться без них». И
шел отдавать приказания рабыням-ткачихам.
Но и худа не бывает без добра. Оттого, что греки не верили в прогресс, их рабам жилось
легче, чем могло бы. Американские плантаторы XIX века верили в прогресс, и поэтому
старались без конца умножать свое богатство, и для этого выжимали все соки из своих негров.
А греческий хозяин не старался жить завтра богаче, чем сегодня: ему было достаточно жить
завтра не хуже, чем сегодня. Он охотно заводил раба, чтобы тот таскал за него тяжести,
помогал на пахоте и в мастерской, прибирал в доме, а во время войны сопровождал его как
оруженосец. Но с десятком рабов он уже не знал, что делать, и отпускал их на оброк или сдавал
внаем. Когда новокупленного раба вводили в дом, его сажали у очага и осыпали сушеными
ягодами: это значило, что перед лицом богов он — член хозяйской семьи. Если хозяин жестоко
обращался с рабом, то раб — по крайней мере в Афинах — мог искать убежища в храме и
просить, чтоб его продали другому хозяину.
Конечно, «легче, чем могло бы» — совсем не значит «хорошо». Раб не принадлежал себе,
хозяин мог делать с ним все, что угодно. У раба не было имущества — все, что он имел,
считалось принадлежащим хозяину. У раба не было семьи — хозяину выгоднее было держать
одного раба-мужчину, чем покупать ему жену и тратиться на их бесполезного в хозяйстве
ребенка. У раба не было заступника — жалобы в суд от рабов на господ не принимались. Если
раба вызывали в суд свидетелем, его сперва пытали, хотя бы для виду. Считалось, что только
под страхом пытки раб может сказать правду, а без этого хороший раб непременно будет лгать
в пользу хозяина, а дурной — во вред хозяину.
Только одно было в Аттике место, где рабов морили работой насмерть: Лаврионские
рудники — черные подземные дыры, где кирками стучали, скорчившись, а воздух был такой,
что гасли светильники. Там добывалось серебро, а из серебра чеканились деньги, а денег нужно
было все больше во что бы то ни стало. Во время войны, когда в Аттику вторглись спартанцы, к
ним перебежали почти все лаврионские рабы — около четверти всех, что были в Аттике. Но и
только. Восстаний рабов в описываемую пору не было даже здесь. Слишком трудно было
сговориться разноязычным рабам, сосланным сюда от различных хозяев.
Настоящие восстания рабов стали происходить лишь два-три века спустя, уже после
Александра Македонского. На острове Хиосе восставшие рабы устроили однажды целое
разбойничье государство. Их атаман Дримак завел себе меры, весы и печать, обложил
рабовладельцев упорядоченной данью, и кто не обижал своих рабов, тех щадил, а кто был
жесток, тех наказывал. Государство назначило огромную награду за его голову. Тогда Дримак
сказал товарищу: «Я уже стар: убей меня и стань свободен, богат и счастлив». На могиле
Дримака поставили памятник и совершали жертвоприношения: беглые рабы — когда им
удавалось совершить грабеж, а хозяева — когда им удавалось уберечься от грабежа.
Два объявления
откликается также на имя Нил, родом сириец, лет ему 18, роста среднего, без бороды,
на подбородке впадинка, около левой ноздри родимое пятно, под левым углом губ
рубец, на кисти правой руки татуировка варварскими буквами. Унес с собою денег
столько-то и жемчужин десять штук, а также лекиф с банным благовонием и
скребницы. Одет был в плащ для конной езды. Кто укажет, где он скрывается,
получит столько-то; кто приведет его, получит вдвое; кто укажет, кто сманил его,
получит втрое. Вместе с ним бежал Бион, раб Калликрата, роста малого,
широкоплечий, ноги крепкие, одет был в невольнический плащ; унес с собою
женскую шкатулку в такую-то цену. Кто укажет или приведет его, получит столько
же. Заявления делать помощникам градоначальников.
***
Софисты и софизмы
Такие софисты стали появляться в Афинах еще при Перикле. Народ сбегался их слушать:
говорили они и вправду завораживающе, а спорить умели на любую тему «за» и «против».
Богачи платили им за уроки такие деньги, что софист Горгий пожертвовал в Дельфы золотую
статую на доходы с ученья.
Правда, всех смущало: а вдруг дурные люди научатся этому искусству убеждать и
употребят его во вред? Но софисты отвечали: «Это нас уже не касается. Мы — как кузнец,
который продает покупателю нож; а зарежет ли тот этим ножом курицу или родного отца,
кузнец не в ответе».
И еще смущало: софисты берут плату, и большую, как какие-нибудь ремесленники, а ведь
свободному человеку это стыдно! Но софисты отвечали: «Это такая же условность, как и все у
людей: по уговору — это стыдно, а по природе — вовсе и нет». И софист Гиппий гордился тем,
что знает не только все науки, но и все ремесла: сам себе выткал плащ, окрасил его пурпуром,
расшил золотом, стачал сандалии, вытесал посох и выковал перстень.
Самый старший из софистов, Протагор, в молодости был дровосеком. Философ Демокрит
увидел его за работой и заметил, что он связывает дрова в вязанки самым математически
выгодным образом. Демокрит угадал в нем талант и сделал его своим учеником. Этому
Протагору принадлежит самая знаменитая фраза всей греческой философии: «Человек есть
мера всем вещам — существованию существующих и несуществованию несуществующих».
Это, между прочим, значило: если люди верят в богов — боги есть, если не верят — богов нет!
О Протагоре рассказывали забавную историю. Был у него ученик, учившийся судебному
красноречию. По уговору ученик должен был заплатить учителю после первого выигранного
дела. Ученье кончилось, но ученик не спешил выступать в суде. Тогда Протагор сам подал на
него в суд. Протагор рассуждал: «Если я выиграю дело, он заплатит по приговору, если он —
он заплатит по уговору». А ученик рассуждал: «Если я выиграю дело, то не буду платить по
приговору, если проиграю — то по уговору». Как быть?
Может быть, Протагор сам сочинил эту историю как «софизм» — задачу на то, чтобы
найти неправильный ход мысли. Таких софизмов было немало. Например, «Рогатый»: «То, чего
ты не потерял, ты имеешь; ты не терял рогов; стало быть, ты имеешь рога». Или —
«Покрытый»: «Знаешь ли ты, кто стоит перед тобой под покрывалом? Нет? А ведь это твой
отец; значит, ты не знаешь собственного отца». Или — «Лысый»: «У меня густые волосы; если
вырвать один волос, я не стану от этого лысым; если вырвать все — стану; а если вырывать
волосок за волоском, то на котором волоске я стану лысым?»
Самым знаменитым был софизм «Лжец»: «Критянин сказал: „Все критяне — лжецы“;
сказал он правду или ложь?» Если правду — значит, он тоже лжец — значит, он солгал —
значит, на самом деле критяне правдивы — значит, он все-таки сказал правду — и так далее,
опять сначала.
Если хотите, вот вам тот же софизм в немного иных декорациях — «Крокодил». Крокодил
схватил ребенка и сказал матери: «„Я отпущу его, если ты угадаешь, отпущу ли я его“. Мать
безнадежно сказала: „Не отпустишь“. Что должен сделать крокодил?»
Открытие языка
Когда софисты доказывали, что все людские обычаи — условность, что даже самые
привычные из них возникли не «по природе», а «по уговору», то в руках у них был один почти
неопровержимый пример: язык. В самом деле, вот мы говорим «стол», но что общего между
этими четырьмя звуками и тем домашним предметом, который они обозначают? Ничего. Персы
называют этот предмет совсем другим словом и отлично обходятся. Не ясно ли, что язык
существует не по природе, а по уговору, как любой закон?
И его можно даже усовершенствовать, как любой закон. Вот, например, одни говорят
«мирт», как будто это растение — мужчина, а другие «мирта», как будто оно женщина. Почему
бы не собраться и не условиться, что считать правильным и что неправильным? Или вот еще.
Названия самцов и самок животных обычно похожи друг на друга: лев — львица, заяц —
зайчиха. А вот самка петуха почему-то курица. Не лучше ли договориться, чтобы и ее тоже
звать «петушиха»? Или вот еще. Первая строка «Илиады» — это обращение к Музе: «Гнев,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 117
богиня, воспой Ахилла, Пелеева сына…» Хорошо ли это? Ведь «воспой» есть приказание, а
можно ли приказывать Музе? Вернее было бы, пожалуй, так: «Хорошо бы тебе, Муза, воспеть
гнев Ахилла…»
Мы привыкли говорить о роде существительных, о наклонении глаголов, как о чем-то
само собой разумеющемся. А они тоже когда-то были открыты впервые — именно тогда, когда
софист Протагор сказал: «Названия бывают трех родов: как у мужчин, как у женщин и как у
вещей» и «высказывания бывают четырех родов: вопрос, ответ, приказание и просьба». Все
наши грамматические понятия восходят к греческим: «название» — это наше «имя»
(существительное, прилагательное, числительное); «высказывание» — это наш «глагол»
(«глаголати» — по-старославянски значит «сказывать»), а при нем «при-глаголь-е» —
«на-речи-е». «Склонение» — это значит: нормальная форма «имени» — «именительная», а все
остальные как бы отклоняются от нее то в одну, то в другую сторону, образуя отпадения,
«падежи». А вы задумывались, почему первым склонением в вашей грамматике называется
склонение слов женского рода? Потому что первым словом, которое склоняли греческие
ученики в школах, было «Муза», а Муза — женского рода.
Но это было много позже, а пока сама мысль о том, что родной язык нужно как-то
изучать, вызывала у публики лишь веселый смех. Зачем, если мы и так его знаем с детства?
Сочинители комедий не жалели насмешек над новомодными чудаками. Говорят, слова бывают
мужские, женские и средние? Ах, догадываюсь: женские слова — это у изнеженных богачей,
средние — это у нас, простых граждан, а мужские — у деревенских мужиков. Как, нет? Ах,
понял: это значит, что у козла жена коза, а у осла, стало быть, оса, а у кувшинки муж —
кувшин, а у корзинки, должно быть, корзин…
Впрочем, бывало и не до смеха. Издавна люди верили в молитвы, в заклинания: если
сказать такие-то слова, то по ним и сбудется, потому что между словами и вещами есть тайная
связь. А теперь оказывается — нет никакой связи, одна условность. Как же быть? Нет, не может
быть, чтобы названия вещам были даны по уговору, — наверное, все-таки по природе. Нужно
только додуматься до их первоначального смысла. Почему бог называется «бог»? Потому что
люди поклонялись солнцу и луне, видели в небе их бег и называли этот бег «бог». Почему
человек называется «человек»? Потому что он смотрит вокруг себя, «очами ловит» и умом
понимает все на свете: он «оче-ловец», так что и это слово не случайно. (По-гречески, конечно,
эти созвучия другие, но, поверьте мне на слово, такие же странные.) Больше того: почему слова
«мой», «меня», «мною» все содержат звук ме? Потому что при этом звуке я удерживаю воздух
закрытыми губами — как бы оставляю его при м-м-мне! Почему дательный падеж кончается на
у: бог-у, дом-у, окн-у? Потому что при звуке у из губ трубочкой вылетает узкая, как стрела,
струйка воздуха и как бы у-казывает, кому-у мы что-то даем или к кому-у идем. Не смейтесь,
пожалуйста: над доводами такого рода ученые серьезно думали еще сто лет назад.
Уверяли, будто египетский царь однажды даже сделал опыт, чтобы проверить, откуда
пошел человеческий язык. Он взял двух новорожденных младенцев и отдал на воспитание
пастуху-козопасу, взяв с него клятву, что он при них не произнесет ни одного слова, а только
будет слушать, какое первое слово произнесут они сами. Прошло два года, и пастух доложил:
дети тянут к нему ручонки и лепечут: «Бек, бек!» Тогда царь послал по всему миру гонцов: у
какого народа в языке есть слово «бек»? Оказалось, что по-фригийски «бек» значит «хлеб».
После этого египтяне стали считать самым древним народом на земле фригийцев, а себя только
вторым.
Так люди впервые заговорили о том, как они говорят, а значит, и задумались о том, как
они думают.
Разговор Сократа
«Облака» сгущаются
Война и чума
Народ в Афинах хотел жить лучше — это была уже привычка. Но народ не хотел работать
и вырабатывать больше — это было рабовладельческое презрение к труду. Стало быть, нужна
была добыча; стало быть, нужна была война. Война с Персией была безнадежна — Спарта
ударила бы в тыл, как когда-то при Танагре. Стало быть, нужна была война со Спартой.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 122
Перикл оттягивал эту войну пятнадцать лет, но думал о ней все время. У него был план —
надежный, но требовавший крепких нервов. Спарта была сильней на суше, Афины — на море.
Нужно было не принимать боя на суше, а сойтись всем народом в городские стены и выдержать
осаду, кормясь морским подвозом. Отрезать Афины от моря было нельзя: они были соединены
с портом неприступными длинными стенами. Тем временем афинский флот окружит
Пелопоннес, отрежет пути хлебного подвоза и медленно, но верно выморит Спарту голодом.
Война началась, когда афиняне приняли в свой союз Керкиру — остров на морской дороге
к Сицилии, кормившей хлебом Пелопоннес. Спарта ответила требованием, чтобы Афины
изгнали виновников древней Килоновой скверны, то есть Алкмеонидов, а Перикл был им
родня. Афины потребовали, чтобы спартанцы за это изгнали виновников недавней Павсаниевой
скверны. После этого обмена неприятными напоминаниями двинулись войска и корабли.
Все население Аттики собралось в городских стенах, округа была отдана на разорение
спартанцам. С болью в сердце смотрели крестьяне со стен, как топчут их хлеба и рубят их
оливы. Но Перикл говорил: «Легче вырастить новые деревья вместо срубленных, чем новых
бойцов вместо убитых». Разоряя, спартанцы щадили имения Перикла, чтобы казалось, будто
они с ним в сговоре. Тогда Перикл объявил в собрании, что отдает свои имения государству.
От тесноты в городе началась эпидемия. Греки ее называли чумой, но, может быть, это
был сыпной тиф или корь. Болезнь спускалась по телу сверху вниз: головная боль, воспаление
горла, жестокий кашель, тошнота, понос и смерть. На коже высыпала сыпь, и кожа болела от
прикосновения самой легкой одежды, мучил жар и неутолимая жажда. Люди умирали у
колодцев, трупы валялись на улицах: лечить не умели, хоронить было некому. Даже
стервятники перевелись, отравившись зараженным мясом. Страх смерти глушил страх перед
богами и перед законом. «Люди видели, что все гибнут одинаково, и потому им было все равно,
что чтить богов, что не чтить, а до людского суда и наказания никто не рассчитывал
дожить», — пишет историк. Болезнь свирепствовала два года и унесла четверть афинского
населения. Умер и старый Перикл.
Война затягивалась. Добычи не было, а денег нужно было много: кормить войска и
гребцов, кормить оставшихся без крова. Народ удвоил подать с союзников. Подать шла,
конечно, не с бедноты, а с богачей: ненависть богачей в союзных городах и к Афинам, и к
собственному народу дошла до озверения. Начались отпадения и расправы.
Отложились Митилены на Лесбосе, древний город поэтессы Сафо. Афиняне осадили
Митилены с суши и с моря. Город сдался. Афинское народное собрание постановило: всех
мужчин казнить, всех женщин и детей продать в рабство. На следующий день, одумавшись,
афиняне сами устрашились собственной жестокости: вдогон кораблю со смертным приказом
был отправлен корабль с его отменою. Лесбосу повезло: корабль поспел вовремя.
Вспыхнула усобица в той Керкире, из-за которой началась вся война. Там народ обложил
богачей небывалым налогом: было объявлено, что богачи вырубили себе огородные колья в
священной роще и должны заплатить по серебряной монете с кола. Богачи взбунтовались и
перебили народных вождей. Два дня шли уличные бои, женщины с крыш швыряли черепицу во
врагов, рабам была обещана свобода за подмогу. Народ одолел. Восставшие искали убежища в
храме, в священную ограду набилось четыреста человек. Поняв, что им не спастись, они
перебили друг друга мечами; храм был красен от крови. Уцелевших запороли кнутами
насмерть.
Фиванцы напали на Платею, союзницу Афин. После четырехлетней осады город сдался.
Платея со времен Персидских войн считалась городом-героем под общей охраной всех греков.
Платейцы обратились к Спарте за третейским судом. Спартанцы провели перед собой
поодиночке всех платейцев, задавая каждому только два вопроса: сделал ли он Спарте
что-нибудь хорошее? сделала ли ему Спарта что-нибудь плохое? Все гордо отвечали «нет»: все
были перебиты.
«Междоусобие царило, — пишет историк-современник. — Нападения были коварны,
месть — безумна; безрассудство считалось мужеством, осторожность — трусостью,
вдумчивость — негодностью к делу. Кто был слабей умом, тот и брал верх, потому что быстрее
действовал. Человек недовольный казался героем, а кто возражал ему — подозрительным.
Удачливый хитрец слыл умником, а разгадавший его хитрость — еще умней. Родство
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 123
связывало меньше, чем товарищество: отцы убивали сыновей. Для умиротворения не было ни
силы речей, ни страха клятв. Человеческая природа, привычная преступать законы, одолела их
и с наслаждением вырвалась на волю, не сдерживая страсти, попирая право. Ведь людям нужны
законы лишь для собственной защиты, а для нападения и мести не нужны».
Десять лет взаимного разорения прошли бесплодно. Обессиленные, Афины и Спарта
заключили мир и стали готовиться к новой войне.
Со времен Солона в Афинах был обычай: павших на войне хоронить не где попало, а всех
вместе, торжественно и чинно. Трупы сжигали на кострах на поле боя, кости хранили в
глиняных сосудах до зимы, а зимой складывали в десять кипарисовых гробов и на десяти
колесницах везли по улицам под звуки флейт. Родственники шагали в черных одеждах,
женщины голосили и били себя в грудь. Так выходили за Дипилонские ворота на Священную
дорогу в Элевсин, там совершали погребение, а выбранный от города человек произносил речь.
В первый год войны над первыми убитыми эту речь произнес Перикл. Жить ему
оставалось полтора года. Он не стал говорить о тех, кто пали, — он стал говорить о том, во имя
чего они пали. Его речь — это лучший автопортрет афинской демократии: может быть, она
была и не такой, но такой хотела быть.
«Обычаи у нас в государстве не заемные: мы не подражаем другим, а сами подаем
пример. Называется наш строй народовластием, потому что держится не на меньшинстве, а на
большинстве народа. Закон дает нам всем равные возможности, а уважение воздается каждому
по его заслугам. В общих делах мы друг другу помогаем, а в частных не мешаем; выше всего
для нас законы, и неписаные законы выше писаных. Город наш велик, стекается в него все и
отовсюду, и радоваться нашему достатку мы умеем лучше, чем кто-либо. Город наш всегда для
всех открыт, ибо мы не боимся, что враги могут что-то подсмотреть и во зло нам использовать:
на войне сильны мы не тайною подготовкою, а открытою отвагою. На опасности мы легко идем
по природной нашей храбрости, не томя себя заранее тяжкими лишениями, как наши
противники, а в бою бываем ничуть их не малодушнее.
Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без расслабленности; богатством мы не
хвастаем на словах, а пользуемся для дела; и в бедности у нас не постыдно признаться, а
постыдно не выбиваться из нее трудом. Мы стараемся сами обдумать и обсудить наши
действия, чтоб не браться за нужное дело, не уяснив его заранее в речах; и сознательность
делает нас сильными, тогда как других, наоборот, бездумье делает отважными, а раздумье
нерешительными. А друзей мы приобретаем услугами, и не столько из расчета, сколько по
свободному доверию. Государство наше по праву может зваться школой Эллады, ибо только в
нем каждый может найти себе дело по душе и по плечу и тем достичь независимости и
благополучия.
Вот за какое отечество положили жизнь эти воины. А мы, оставшиеся, любуясь силою
нашего государства, не забудем же о том, что творцами ее были люди отважные, знавшие долг
и чтившие честь. Знаменитым людям могила — вся земля, и о них гласят не только могильные
надписи на родине, но и неписаная память в каждом человеке: память не столько о деле их,
сколько о духе их».
любил Сократа, однажды в бою он спас ему жизнь; однако глубже в душу ему запали слова тех
софистов, которые говорили: дом, родина, боги — все это условно, все «по уговору»; «по
природе» есть только право сильного и право хитрого.
Таким он и вырос — красивым, умным, беззаботным, привыкшим во всем давать себе
волю и готовым на что угодно, лишь бы быть первым, в хорошем или в дурном — все равно. Со
своими приятелями он устраивал такие кутежи, что о них говорила вся Греция. У него был
красавец пес, он отрубил этому псу хвост; все возмущались, а он говорил: «Пусть лучше
возмущаются этим, а не чем-нибудь другим». Однажды он на пари ни за что дал пощечину
самому богатому человеку в Афинах, старому безобидному толстяку, а на следующее утро
пришел к нему, скинул плащ и подал плеть. Тот расчувствовался, простил его и даже выдал за
него свою дочь.
Этот Алкивиад и возобновил ту войну, которая погубила Афины.
Ему хотелось отличиться на войне. Со Спартой был мир. Тогда он предложил народному
собранию объявить войну Сиракузам — тем сицилийским Сиракузам, откуда Спарта и ее
союзники получали хлеб. План был великолепен. В Афинах снарядили флот в полтораста
кораблей, отборное войско готово было к посадке, начальником был назначен Алкивиад и с
ним два старших полководца — осторожный Никий и пылкий Ламах. Всюду только и говорили
что о сицилийском походе; имя Алкивиада было на устах у каждого.
Чем громче слава, тем сильнее зависть. Враги Алкивиада решили его погубить. В Афинах
на перекрестках стояли каменные столбы с головой Гермеса, покровителя дорог. В ночь за
месяц до похода эти столбы вдруг оказались перебиты и изуродованы неведомо кем. Сразу
поползли слухи, что это сделал Алкивиад, известный безбожник. Алкивиад явился в народное
собрание и потребовал открытого разбирательства. Ему сказали: «Время дорого; отложим до
конца похода». И флот двинулся в путь под гнетом недоброго предзнаменования.
Афиняне уже вступили в Сицилию, уже заняли первые города, как вдруг из Афин пришел
приказ Алкивиаду вернуться и предстать перед судом. Он понял, что там уже все готово для его
гибели. Он решил бежать. Его спросили: «Ты не веришь родине, Алкивиад?» Он ответил: «Где
речь о жизни и смерти — там я не поверю и родной матери». Ему сообщили, что его заочно
приговорили к смерти. Он вскричал: «Я покажу им, что я жив!»
Он явился прямо к вчерашнему врагу — в Спарту — и сказал: «До сих пор я делал вам зла
больше всех, теперь я принесу вам пользы больше всех». Он посоветовал сделать три вещи:
послать подмогу сицилийцам; послать войско в Аттику не набегом, а так, чтобы занять там
крепость и все время грозить Афинам; послать флот в Ионию и отбить у афинян их союзников.
С флотом поплыл он сам.
Сицилийский поход афинян без Алкивиада кончился катастрофой. Целый год тщетно
осаждали они Сиракузы, а потом были отбиты, окружены и сложили оружие. Полководцев
казнили, семь тысяч пленных послали на сиракузскую каторгу — в каменоломни, а потом тех,
кто выжил, продали в рабство. Даже бывалым сицилийским рабовладельцам совестно было
владеть рабами из тех Афин, которые слыли «школой всей Греции». Некоторых отпускали на
волю за то, что они учили сицилийцев новым песням из последних трагедий Еврипида.
Алкивиад помнил: изменнику нигде нет веры. Он был настороже — и был прав. В
спартанский флот пришел приказ его убить. Он узнал об этом и бежал к третьему хозяину — в
Персию. Знавшие его дивились, как умел он менять и вид, и образ жизни: в Афинах беседовал с
Сократом, в Спарте спал на дерюге и ел черную похлебку, в Сардах был изнежен и роскошен
так, что удивлялись даже персы. В Сардах правил персидский сатрап, зорким взглядом следя,
как истребляют друг друга его враги — афиняне и спартанцы. И те и другие были истощены
войной, и те и другие без стыда просили помочь им деньгами из бездонных персидских
сокровищниц, а он отвечал подачками и посулами, и советником при нем был Алкивиад.
Наконец час настал: в Афинах разгорелась междоусобная борьба. Одна из партий
призвала на помощь Алкивиада, он возглавил флот и поплыл вдоль малоазиатского берега,
отвоевывая для афинян те города, которые недавно отвоевывал для спартанцев. Одержав шесть
побед, он явился в Афины под красными парусами, с кораблями, нагруженными добычей.
Народ ликовал, старики со слезами на глазах показывали на него детям. Ему было дано
небывалое звание «полководец-самодержец»; он стал как бы тираном волею народа. Мечты его
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 125
В Афинах заседает суд. В Афинах любят судиться, за это над афинянами давно все
подшучивают. Но этот суд — особенный, и народ вокруг толпится гуще обычного. Судят
философа Сократа — за то же, за что судили тридцать лет назад Анаксагора и двенадцать лет
назад Протагора. Его обвиняют в том, что он портит нравы юношества и вместо
общепризнанных богов поклоняется каким-то новым.
Сократу семьдесят лет. Седой и босой, он сидит перед судьями и с улыбкой слушает, что
говорят один за другим три обвинителя: Мелет, Анит и Ликон. А говорят они сурово, и народ
вокруг шумит недоброжелательно. Ведь всего пять лет, как кончилась тяжелая война со
Спартой, всего четыре года, как удалось сбросить власть «тридцати тиранов», государство с
трудом приводит себя в порядок. Как это случилось, что при отцах и дедах Афины были
сильнее всех в Элладе, а теперь оказались на краю гибели? Может быть, в этом виноваты такие,
как Сократ?
— Сократ — враг народа, — говорят одни. — Наша демократия стоит на том, чтобы
всякий гражданин имел доступ к власти: всюду, где можно, мы выбираем начальников по
жребию, чтобы все были равны. А Сократ говорит, будто это смешно — так же смешно, как
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 126
стать дурным человеком, а хорошим можно. Потому я и думаю, что совсем я не виноват».
Судьи голосуют. Как видно, они тоже не принимают всерьез обвинений Мелета и Анита
— правда, они признают Сократа виновным, но лишь малым перевесом голосов. Теперь надо
проголосовать за меру наказания. Закона на такие случаи нет: обвинитель должен предложить
свою меру наказания, обвиняемый — свою, а суд — выбрать. Обвинители свою уже
предложили: смертную казнь. Пусть Сократ со своей стороны предложит достаточный штраф,
и наверняка он этим и отделается. Но Сократ говорит:
— Граждане афиняне, как же я могу предлагать себе наказание, если я считаю, что я ни в
чем не виноват? Я даже думаю, что я полезен государству тем, что разговорами своими не даю
вашим умам впасть в спячку и тревожу их, как овод тревожит зажиревшего коня. Поэтому я бы
назначил себе не наказание, а награду — ну, например, обед за казенный счет, потому что я
ведь человек бедный. А то какой же штраф могу я заплатить, если всего добра у меня и на пять
мин не наберется? Пожалуй, одну мину как-нибудь заплачу, да еще, может быть, друзья
добавят.
Это уже похоже на издевательство. Народ шумит, судьи голосуют и назначают Сократу
смертную казнь. Приговоренному предоставляется последнее слово. Он говорит:
— Я ведь, граждане, старый человек, и смерти мне бояться не пристало. Что приносит
людям смерть, я не знаю. Если загробного мира нет, то она избавит меня от тяжкой дряхлости,
и это хорошо; если есть, то я смогу за гробом встретиться с великими мужами древности и
обратиться со своими расспросами к ним, и это будет еще лучше. Поэтому давайте разойдемся:
я — чтобы умереть, вы — чтобы жить, а что из этого лучше, нам неизвестно.
Его казнили не сразу: был праздничный месяц, и все казни откладывались. Друзья
предлагали ему бежать из тюрьмы; он сказал: «Зачем? Чтобы нарушить закон и вправду
заслужить наказание? И куда? Разве есть такое место, где не умирают?» Ему сказали: «Но ведь
больно смотреть, как ты страдаешь незаслуженно!» Он ответил: «А вы бы хотели, чтобы
заслуженно?» Его спросили: «Как тебя похоронить?» Он ответил: «Плохо же вы меня слушали,
если так говорите: хоронить вы будете не меня, а мое мертвое тело».
Казнили в Афинах ядом. Сократу подали чашу — он выпил ее до дна. Друзья заплакали
— он сказал: «Тише, тише: умирать надо по-хорошему!» Тело его стало холодеть, он лег. Когда
холод подступил к сердцу, он сказал: «Принесите жертву богу выздоровления». Это были его
последние слова.
Словарь IV
«Логии», «графии» и 15 приставок
Большинство греческих слов в русском языке — научные. Ученые разных стран, чтобы
лучше понимать друг друга, стараются называть свои предметы от латинских и греческих
корней — это языки мертвые, всем одинаково чужие, никому не обидно. Поэтому и
большинство наук называются -логиями, -графиями, -метриями. Первый корень значит
«мыслить», второй — «писать», третий — «мерить». Но эти точные значения давно
расплылись. География не меньше требует умения мыслить, чем геология — описывать, а
геометрия вовсе оторвалась от той гео-, то есть «земли», которую она когда-то мерила, и
занимается гораздо более отвлеченными вопросами. Астрология вообще справедливо считается
не наукой, а лженаукой, наука же носит имя астрономия, «звездо-законие» (по сходству разве
что с эко-номией, «житье-законием»; кстати, а что значит слово эко-логия?)
Любопытно, что разные предметы по-разному тянутся к -логиям, -графиям и -метриям.
Только слово биос (жизнь) образует и био-логию и био-графию, но как разнозначны эти слова!
Науки — логии занимаются такими предметами, как человек, бог, время, природа, форма,
душа. О человеке — антропо-логия (сравним: питек-антроп, обезьяно-человек; миз-антроп,
человеконенавистник). О боге — тео-логия, бого-словие, (вспомним все Фео— из греческих
имен). О времени — хроно-логия (хроника — это летопись; хроно-метр — точные часы). О
деятельности живой природы — физио-логия (а о природе вообще — физика). О форме —
морфо-логия (вы ее знаете как часть грамматики, но есть еще, например, слово мета-морф-оза,
превращение, перемена формы). О душе — психо-логия (а псих-иатрия — это лечение
душевных болезней, как пед-иатрия — лечение детских болезней, а пед-агогика значит вести за
собою детей, а дем-агогия — вести за собою народ, а демократия — власть народа, а
аристо-кратия — власть «лучших», то есть знатных, а также и сама знать; наверное, эту цепочку
сложных слов можно тянуть и дальше).
Науки — графии более практичны. Это калли-графия, чисто-писание (корень -калли— мы
помним по греческим именам). Это орфография, право-писание (в словах, прошедших через
латынь, это ф заменяется т: орто-доксия — это мышление по заданным правилам, а орто-педия
— придание правильной формы ногам). Библиография — умение разбираться в книгах (сравни:
библиотека — книго-хранилище). Стено-графия — умение быстро, плотно писать (сравни:
стено-кардия — стеснение сердца; а русское слово стена тут ни при чем, это случайное
созвучие). Типо-графия — печатание с выпуклых образцов, типов (стерео-тип — плотный,
затверделый образец). Лито-графия — печатание с каменных досок (сравни: палео-лит —
древнекаменный век, нео-лит — новокаменный век). Фото-графия — печатание с помощью
света (фот, фос — свет, отсюда «свето-носный» элемент фос-фор). При этих науках —
соответственные устройства: теле-граф — «дально-писатель» (сравни: теле-фон —
«дально-звучатель»; теле-пат — «дально-чувствователь»), фоно-граф — «звуко-писатель»
(сравни: фонетика — наука о звуках слов).
Наук — метрий совсем мало: кроме три-гоно-метрии, науки о соотношении сторон
треугольника, только стерео-метрия, геометрия объемных, плотных тел (вспомним стерео-тип).
Зато устройств при них гораздо больше — и уже знакомый нам хронометр, и термо-метр (и
отсюда все, что связано с теплотой, вплоть до термо-ядерной реакции), и баро-метр (и отсюда
все, что связано с весом, вплоть до бари-тона, тяжелого, низкого голоса), и арифмо-метр
(число-мер), и динамо-метр (сило-мер; динамика — наука о силе, динамо — машина для
получения электричества из неэлектрической силы, динамит — взрывчатое вещество большой
силы и т.д.)
Но, пожалуй, еще интереснее сопоставлять слова не по корням, а по приставкам. Вот
приблизительные значения 15 греческих приставок: ана— — вверх, к раскрытию, ката— —
вниз, к скрытию; гипер— — над, гипо— — под; син— (силе-) — с, вместе, диа— врозь, через;
эн— — в, эк— — из; пара— — мимо, рядом, пери— — вокруг; апо— — от, анти— — против;
про— — впереди, эпи— — на, за; мета— — после, вместе.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 129
Есть простой греческий корень -од-, означающий «путь», «идти». Сведем его с
несколькими приставками. Когда воду разлагают электричеством (это называется
«электро-лиз»), то в нее помещают два электр-ода («электро-пути»), и один называется кат-од, а
другой ан-од. Когда что-то движется вокруг чего-то, то время этого обращения называется
пери-од. Когда сходятся на совет церковные чины, то это — син-од. Когда мысли следуют по
порядку друг за другом, это значит, что в мышлении есть мет-од. Попутно мы упомянули
электролиз, корень -лиз— в нем значит «разложение», мы сразу найдем его и в слове ана-лиз
(разбор на составные элементы), и в слове пара-лиз (почти полное расслабление — по-русски
это слово исказилось в паралич, но осталось в глаголе парализовать).
Сим-метрия — это то, что со-размерно; диа-метр — поперечник фигуры, пара-метры —
расстояния между крайними ее точками, пери-метр — длина окружающей ее линии. Диа-лог —
разговор между разномыслящими лицами; диа-лектика — ход мысли, каким они приходят к
общей истине. Ана-лог, ана-логия помогает раскрыть понятие, ката-лог как бы закрывает
понятие, вписывая в законченный список. Про-лог предшествует главному содержанию
произведения (логосу), эпи-лог следует за ним. Про-гноз означает предвидение будущего,
диа-гноз — познание настоящего, исследованного «вдоль и поперек». Эк-стаз — это когда
человек от полноты вдохновения «выходит из себя»; эн-ту-зиазм — это нечто большее, когда
он от полноты вдохновения «входит в бога» (помните корень -тео-? он прячется здесь в слоге
-ту-). За этим может следовать только апо-феоз, когда человек от земли возносится к богам
(здесь корень -тео— опять пишется по новому произношению, -фео-).
Мы говорим сим-вол — это предмет, обозначающий другой предмет или понятие, единые
с ним. Например, как если два человека разламывают палочку, а потом один из них, посылая к
другому вестника, дает ему свою половину; половинки со-единяют, и вестнику верят. А какую
взять противоположную приставку, чтобы получить значение «разъ-единение»? Приставку диа
— — получится сам диа-вол, который губит людей, заводя рознь между ними. Так
представляли его греки. Вот до каких глубин можно дойти, занимаясь корнями и приставками.
Часть пятая
Последний век свободы,
или Закон бьется в противоречиях
Добродетель,
Многотруднейшая для смертного рода,
Краснейшая добыча жизни людской.
За девственную твою красоту
И умереть,
И труды принять мощные и неутомимые —
Завиднейший жребий в Элладе:
Такою силой
Наполняешь ты наши души,
Силой бессмертной,
Властнее злата,
Властнее предков,
Властнее сна, умягчающего взор…
Аристотель
Право на праздность?
держались за рабство. Они не замучивали рабов работой до смерти, нет, но весь собственный
труд, который можно было перевалить на другого, они переваливали на раба. Только тогда они
испытывали блаженное чувство свободы — свободы не только от царя или тирана, но и от
докучных житейских забот.
Конечно, это не значит, что все свободные люди в Греции не работали, а только понукали
рабов. Древнегреческие ремесленники были такие же усердные работяги, как и в другие
времена и у других народов. Но работали они, как бы стыдясь своего труда. И это чувство —
ручной труд постыден — накладывало отпечаток на всю греческую культуру. Философия
развивалась, а техника не развивалась. Почему? Именно поэтому. «Мы восхищаемся статуями
Фидия и Поликлета, но, если бы нам самим предложили стать Фидием и Поликлетом, мы бы с
отвращением отказались», — признается один греческий писатель. Почему? Потому что работа
скульптора — ручная работа, все равно как у раба.
Даже когда свободный человек оставался без гроша и должен был волей-неволей
зарабатывать на жизнь своими руками, он предпочитал наниматься не на долгосрочную работу,
а на поденную — сегодня к одному, завтра к другому. Это позволяло ему помнить, что он сам
себе хозяин. А на долгосрочном найме он чувствовал себя почти рабом. Жить, перебиваясь со
дня на день, — это не пугало, дальше завтрашнего дня не загадывали. «Хлеб наш насущный дай
нам на сей день», — говорится в первой христианской молитве тех времен, когда христианство
было еще верой обездоленных.
Человек в своем городе никогда не чувствовал себя одиноким. Он помогал согражданам
на войне — они должны были помогать ему в мирное время. Из военной добычи, из дани
союзников, из собственных заработков — все равно из каких средств. Еще Перикл ввел плату
шести тысячам судей и всенародные раздачи на театральные праздники. Теперь плату ввели и
за участие в народном собрании, а праздничные раздачи стали делать вдвое чаще. Раздачи были
ничтожные — еле-еле день прожить. Но народ за них хватался с отчаянной цепкостью. «Клей,
на котором держится город», — называл их оратор Демад. Был даже закон: все излишки от
государственных расходов должны идти только на праздничные раздачи, а кто предложит
иначе, того казнить смертью.
Если не удавалось прожить за счет государства, несамолюбивый бедняк мог прожить за
счет какого-нибудь богатого или просто зажиточного человека, пристроившись к нему
прихлебателем: быть у него на побегушках, забавлять его шутками, а за это кормиться за его
столом. В греческих комедиях этого времени такой хитрый нахлебник, выпутывающий из всех
бед простоватого хозяина, — самое непременное лицо. По-гречески «на-хлебник» будет
«пара-сит» (какое из этого получилось впоследствии слово, ясно каждому).
Так закон поворачивался своей изнанкой: мысль о долге перед государством вытеснялась
мыслью о праве на праздность за счет государства. Государство от этого слабело. Лень —
свойство общечеловеческое, но в обществе, где есть рабский труд, она расцветает особенно
губительно.
Когда чувствуешь право на праздность, то уже не задумываешься о том, откуда берутся
средства, на которые ты живешь. Кажется, что средства для этого всегда на свете есть, только
распределены нехорошо: у соседа много, у тебя мало. Так параситу казалось, что раз у его
хозяина есть деньги, то такого хозяина можно и нужно обирать; так всем грекам вместе
казалось, что раз у персидского царя много богатств, то надо их выклянчить или надо их
отбить. И мы видим: новое столетие начинается наемническими войнами на персидский счет, а
кончается завоеваниями Александра Македонского. А промежуток заполнен спорами
философов, как лучше обращаться с тем добром, которое все-таки есть.
Было только два занятия, которые свободный грек считал достойными себя, потому что
они были самые древние: крестьянский труд и военный труд.
Крестьянским трудом жить было все тяжелее: не успевала земля оправиться от одного
междоусобного разорения, как на нее обрушивалось новое. И разорившиеся люди переходили
на военный труд: чтоб не быть добычей, становились добытчиками. Если свое государство
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 131
отдыхало от войны, они нанимались на службу к другому. «Им война — это мир, а мир —
война», — говорил о наемниках царь Филипп Македонский.
История нового времени — это мир с прослойками войны, история Греции — война с
прослойками мира. Чередование войны и мира казалось грекам естественным, как смена времен
года. Собственно мира даже не бывало: заключались только перемирия, да и те нарушались.
Воевали не для завоевания: держать в покорности завоеванную область было трудно даже
Спарте. Воевали, чтобы помериться силами и вознаградить себя за победу грабежом; а так
воевать можно было до бесконечности. Выходили в поход в мае, когда шла жатва озимых; если
побеждали, то жгли поля и грабили дома, а если нет, то это делали противники. Осенью, к
сбору оливок и винограда, расходились по домам. Сперва в такие походы ходили всем народом,
способным носить оружие. Потом, после кровопролитий большой войны Афин и Спарты,
призадумались и стали беречь людей. Тут-то и появился спрос на наемников — на тех, кто
готов воевать не за свое, а за чужое дело.
Многие из наемников погибали, немногие возвращались с добычей и поселялись на покое,
зычно хвастаясь чудесами, которые они видели, и подвигами, которые они совершали в
дальних походах. «Хвастливый воин» стал таким же постоянным героем комедии, как и
прихлебатель-парасит. Иные им завидовали. Кто-то сказал: «Вот как война выручает
бедняков!» Ему напомнили: «И создает много новых».
Наемники ничего не умели, кроме как воевать, зато воины они были несравненные.
Многие были слишком бедны, чтобы завести тяжелое оружие и сражаться в строю. Они бились
в холщовой куртке вместо панциря, в кожаных сапогах вместо поножей, с легким щитом в виде
полумесяца. Они осыпали вражеский строй дротиками, а потом отбегали, и железные латники
не могли их догнать. А когда афинский вождь Ификрат дал им вместо коротких копий длинные,
оказалось, что они могут принять бой даже в строю.
Раньше битвы были простые: два войска латников выстраивались друг против друга и
шли стенкой на стенку, а немногочисленная конница прикрывала фланги. Теперь вести бой
стало искусством: нужно было согласовать действия и легковооруженных, и
тяжеловооруженных, и конницы. «Руки войска — легковооруженные, туловище — латники,
ноги — конница, а голова — полководец», — говорил Ификрат. Полководец должен быть не
только храбр, но и умен. Говорили: «Лучше стадо баранов во главе со львом, чем стадо львов во
главе с бараном». Фиванскому полководцу Пелопиду доложили, что на него собирают новое
войско; он сказал: «Хороший флейтист не станет тревожиться оттого, что у плохого флейтиста
— новая флейта». Соперник афинского полководца Тимофея хвастался ранами, полученными в
первых рядах схватки. Тимофей сказал: «Разве там место полководцу? Мне в бою бывает
стыдно, даже если до меня долетит стрела».
Ификрат и Тимофей — эти два полководца вернули афинскому оружию его былую славу.
Им удалось даже восстановить Афинский морской союз. (Правда, ненадолго: союзники
помнили афинские вымогательские привычки и при первом нажиме покинули афинян.)
Особенно удачлив был Тимофей: живописцы рисовали, как он спит, а над его головою богиня
Удача рыбацкой сетью ловит ему в плен города. Этот Тимофей был не только вояка — он
учился у философа Платона и на его бедных обедах слушал его умные беседы. Он говорил
Платону: «Твоя еда хороша не когда ее ешь, а когда о ней вспоминаешь».
Тимофею один из товарищей сказал перед боем: «А отблагодарит ли нас родина?…»
Тимофей ответил: «Нет, это мы ее отблагодарим». Это был хороший ответ, но и у товарища
были основания для его вопроса. После горького опыта с Алкивиадом афинское народное
собрание не доверяло своим полководцам: если они побеждали, то их подозревали в
стремлении к тирании, если были побеждены — то в измене.
Некоторым удавалось отделаться от суда шуткою. Одного военачальника обвинили: «Ты
бежал с поля боя!» Он ответил: «В вашей компании, друзья!»
Другим приходилось труднее. Ификрата обвинили в подкупе и измене. Он спросил
обвинителя: «А ты бы мог предать?» — «Никогда!» — «Так почему же ты думаешь, что я бы
мог?» Обвинитель был потомок тираноубийцы Гармодия, Ификрат — сын кожевника;
обвинитель попрекал его безродностью. Ификрат ответил: «Мой род мною начинается, твой —
тобой кончается».
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 132
Все больше греков уходило из дому туда, где лучше платили. А лучше всего платили в
Персии. Когда Александр Македонский воевал с последним персидским царем, то он встретил
в его войсках не только азиатов, но и наемных греков, и это были лучшие царские бойцы.
Самой знаменитой наемнической войной был поход десяти тысяч греков на Вавилон и от
Вавилона к Черному морю. Когда-то в Спарте сказали Аристагору: «Ты сошел с ума, если
хочешь, чтобы мы удалились на три месяца пути от Греции и моря». Сто лет спустя именно в
такой сумасшедший поход двинулись десять тысяч греческих наемников на персидской службе.
В Вавилоне и Сузах правил персидский царь Артаксеркс. В Сардах, рядом с Грецией, был
наместником его брат Кир Младший, тезка первого персидского царя. Он был молод, отважен,
великодушен и щедр. Это на его деньги удалось спартанцам одержать окончательную победу
над афинянами. Кир мечтал свалить брата и стать царем. На персидские свои войска он не
надеялся, он стал набирать греков. Их собралось десять тысяч. На родине они воевали друг
против друга, здесь чувствовали себя заодно среди чужой страны, где хлеб — просяной, вино
— финиковое, путь мерят не короткими стадиями, а длинными парасангами, а по степям бегают
дрофы и дикие ослы. Афиняне дразнили спартанцев: «Вас в школах красть учат». Спартанцы
отвечали афинянам: «А вы и без ученья красть умеете». Но в строю они бились рядом.
Им сказали, что их ведут против мятежных горцев, и только в дороге открыли настоящую
цель. Они взволновались: «Нас не на то нанимали!» Кир обещал им полуторную плату, а когда
придут в Вавилон — по пять мин серебра каждому. Две трети пути уже были пройдены; греки
пошли дальше.
В трех переходах от Вавилона навстречу показалось царское войско. Сперва на краю неба
встало белое облако пыли, потом степной горизонт с трех сторон покрылся чернотой, потом в
ней засверкали панцири и копья и видны стали отдельные отряды. Кир выстроил своих: по
правую руку греков, по левую персов. Грекам он показал туда, где над вражеским войском
колыхался царский знак — золотой орел, раскинувший крылья: «Бейте туда, там — царь».
Греки не поняли. Для них было главным разбить царское войско, для Кира — убить царя.
Против них виднелись ряды царских бойцов с плетеными и деревянными щитами — говорили,
что это были египтяне; греки ударили на них, опрокинули, погнали, все больше уходя вдаль от
царского орла. Тогда Кир с телохранителями в отчаянии сам поскакал на царский отряд,
прорубился до самого Артаксеркса, ударил брата копьем — но тут в глаз ему вонзился дротик,
он взмахнул руками, упал с коня и погиб. Персидские его воины разбежались или перешли к
Артаксерксу.
Когда вернулись греки, все было кончено. Они готовы были биться дальше, но царь не
принял боя. Они были одни в чужой земле, в трех месяцах пути от дома, но чувствовали себя
победителями. Царь прислал гонцов: «Сложите оружие и переходите ко мне». Первый из
греческих военачальников сказал: «Лучше смерть». Второй: «Если он сильнее, пусть отберет
силой, если слабее, пусть назначит награду». Третий: «Мы все потеряли, кроме оружия и
доблести, а они друг без друга не живут». Четвертый: «Когда побежденный приказывает
победителям, это или безумие, или коварство». Пятый: «Если царь нам друг, то с оружием мы
полезнее ему, если враг, то полезнее себе».
Ни один из пятерых не прожил после этого и полутора месяцев. Персы вызвали их на
переговоры, поклялись не тронуть и умертвили всех. Они надеялись, что греки растеряются и
погибнут. Этого не случилось. Войско сошлось на сходку, как на народное собрание, выбрало
новых начальников, деловито обсудило действия и путь. Одним из новых начальников был
афинянин Ксенофонт, ученик Сократа; он и оставил описание этого похода.
Направление взяли на север, чтобы выйти к Черному морю. Долго ли до него, не знали.
Сперва путь был по равнине. Слева текла река Тигр, справа тянулись холмы, с холмов за
греками следило царское войско: боя не принимало, но при каждой возможности било из луков
и пращей. Греки шли четырьмя отрядами, с обозом в середине. В обозе было награбленное:
продовольствие, вещи, рабы. Рабы были из местных, по-гречески не понимали, разговаривали с
ними знаками, как с немыми. Много забрать нельзя было; что захватывали лишнее, жгли. Народ
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 133
Когда Афины стояли во главе Греции, им понадобилось двадцать-тридцать лет, чтобы все
союзники их возненавидели. Когда Спарта сломила Афины и встала во главе Греции, то уже
лет через пять она была ненавистна всем.
Спарта была уже не та, что во времена Ликурговых законов и железных денег. От
персидской помощи в войне против Афин в Спарте появилось золото. Было объявлено, что это
золото — только для государства, а не для частных лиц; все равно частные лица набрасывались
на него, крали и припрятывали. Всеобщее равенство спартанцев кончилось: слабые ненавидели
сильных, сильные ненавидели равных. Начались заговоры. Когда умер первый человек в
Спарте — Лисандр, победитель Афин, в его доме нашли записи с планом государственного
переворота: в Спарту придет человек, объявит себя сыном бога Аполлона, ему выдадут в
Дельфах тайные пророчества, хранящиеся только для сына Аполлона, и он прочтет в них, что
власть двух царей в Спарте надо отменить, а выбрать одного, но лучшего — такого, как
Лисандр. Неприятную находку замолчали. В это же время молодой удалец Кинадон,
разжалованный из граждан за бедность, налаживал другой заговор гораздо проще. Он приводил
товарища на площадь и говорил: «Посчитай, сколько здесь полноправных и сколько
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 134
неполноправных». Оказывалось: один на сто. «Ну так вот, эти сто по первому знаку набросятся
на того одного, нужно только кликнуть клич, что мы за древнее равенство». Среди
собеседников нашелся предатель, Кинадона схватили, протащили в колодках по городу и
насмерть забили кольями.
Среди этих новых спартанцев, жадных до золота и власти, одиноким обломком древней
доблести казался царь Агесилай. Он был мал, хром и быстр, ходил в старом грубом плаще, со
своими был приветлив, с иноземцами насмешлив. Когда он был в походах, то спал в храмах:
«Когда меня не видят люди, пусть видят боги». В Египте больше всех чудес ему понравился
жесткий папирус: из него можно было плести венки для наград еще более простые, чем в
Греции. Воины обожали его так, что спартанские власти сделали ему выговор, за то что бойцы
любят его больше, чем отечество.
Агесилай уговорил спартанцев начать войну с Персией: чем ждать персидского золота в
подарок, лучше захватить его как добычу. Власти колебались. Агесилай представил
благоприятный оракул додонского Зевса. Ему велели спросить дельфийского Аполлона. Он
спросил в Дельфах: «Подтверждает ли Аполлон слова отца?» На такой вопрос можно было
ответить только «да».
Отплытие было торжественным — из Авлиды, оттуда, откуда когда-то плыл на Трою царь
Агамемнон. Поход был удачным: изнеженные царские воины не выдерживали спартанского
удара. Агесилай раздевал пленников и показывал бойцам на их белые тела и на кучи богатых
одежд: «Вот с кем и вот за что вы сражаетесь!» Ионийские города воздавали ему божеские
почести; он говорил: «Если вы умеете делать людей богами — сделайте себя, тогда поверю».
Персидский царь посылал ему подарки; он отвечал: «Я привык обогащать воинов, а не себя, и
добычей, а не подарками». Он уже собирался идти на Вавилон по следам десяти тысяч, как
вдруг из Спарты пришел приказ вернуться. Против Спарты восстали Фивы, Афины, Аргос,
Коринф, и государству была нужна его помощь.
Повторялась знакомая история. Когда-то войну с Персией вели афиняне, и спартанцы при
Танагре нанесли им удар в спину. Теперь войну с Персией вели спартанцы, и афиняне с
союзниками в свою очередь наносили удар в спину. На этот раз им помогало персидское
золото: перестав платить Спарте, царь стал платить ее врагам. Покидая Азию, Агесилай показал
друзьям царскую монету с изображением стрелка и сказал: «Вот какие стрелки выгнали нас
отсюда!» А услышав о первых битвах междоусобной войны, воскликнул: «Бедная Греция! Ты
столько погубила своих, сколько хватило бы победить всех варваров!»
Спартанцев было легче разбить на море, чем на суше. Царь двинул на Грецию свой флот;
у входа в Эгейское море, при Книде, городе Афродиты, спартанцы были разбиты. Во главе
персидского флота — неслыханное дело! — стоял афинянин. Его звали Конон; это он десять
лет назад, не послушавшись Алкивиада, погубил афинский флот при Эгоспотамах, Козьей реке.
Теперь он плыл восстанавливать афинское могущество — на горе Спарте и на радость
персидскому царю. Знаком афинского могущества были городские стены, связывавшие Афины
с их портом Пиреем: в них Афины были неприступны. Их начали строить при Фемистокле,
разрушили при «тридцати тиранах» и теперь выстроили вновь; строителям платили персидским
золотом.
Агесилай спешил в Грецию посуху, в обход Эгейского моря, через земли диких
фракийцев. Он спрашивал: «Как идти мне по вашей земле: подняв копья или опустив копья?»
— и они его пропускали. Вступив в Грецию, он разбил восставших союзников в тот самый
день, в какой к нему долетела весть о гибели флота при Книде. Но решить исход войны это не
могло. Взаимоистребление продолжалось.
Наконец спартанцы изнемогли и послали униженное посольство к персидскому царю:
просить прощения за войну против него и просить союза против врагов. Тотчас же и с тем же
туда послали и афиняне, и фиванцы, и все остальные. Артаксеркс сидел на высоком троне,
послы кланялись ему земными поклонами. Одному фиванцу стыдно было кланяться — он
уронил наземь перстень и наклонился, как бы подбирая его. Артаксеркс одаривал послов
подарками — никто не отказывался; афинский посол увез их столько, что потом в афинском
народном собрании в шутку предложили каждый год отправлять к царю по девять бедняков за
поживою. Один спартанец не стерпел и начал ругать персидские порядки; царь велел объявить,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 135
что тот может говорить что хочет, а он, царь, — делать что хочет.
Договор «Царского мира» начинался словами: «Царь Артаксеркс полагает справедливым,
чтобы ионийские города остались за ним, прочие же города греков были друг от друга
независимы… А кто не примет этого мира, тот будет иметь дело со мной». Чего не мог
добиться Ксеркс, добился Артаксеркс: персидский царь распоряжался Грецией, как своей, и
притом — не введя в нее ни одного солдата.
«Как счастлив персидский царь!» — сказал кто-то Агесилаю. «И троянский Приам в его
возрасте был счастлив», — мрачно ответил Агесилай.
Пелопид и Эпаминонд
союзниками Фив, не потеряв ни одного человека, — она вошла в историю как «бесслезная
битва» — прорвались настоящие чувства. Правители поздравляли воинов, женщины ликовали,
старики благодарили богов. А ведь когда-то победа над неприятелем была в Спарте таким
обычным делом, что даже в жертву богам не приносили ничего, кроме петуха.
Фиванцы вторглись в Пелопоннес, подошли к самой Спарте. Все пелопоннесские
союзники отложились от Спарты. В городе не было войск. Навстречу врагу вышла горстка
стариков с оружием в руках. Пелопид и Эпаминонд не унизились до такой битвы и отступили.
Был праздник, фиванцы пели и пили, Эпаминонд один бродил в задумчивости. «Почему
ты не веселишься?» — спросили его. «Чтобы вы могли веселиться», — ответил он.
От побед приходит самомнение: народу стало казаться, что Эпаминонд мог бы сделать
для Фив еще больше, чем сделал. Его привлекли к суду за то, что он командовал войском на
четыре месяца дольше положенного. Он сказал: «Если вы меня казните, то над могилой
напишите приговор, чтобы все знали: это против воли фиванцев Эпаминонд заставил их
выжечь Лаконию, пятьсот лет никем не жженную, и для всех пелопоннесцев добиться
независимости». И суд отказался судить Эпаминонда.
Эпаминонд не богател в походах. У него был только один плащ, и, когда этот плащ был в
починке, Эпаминонд не выходил из дому. Пелопида упрекали за то, что он не поможет
другу, — Эпаминонд отвечал: «Зачем деньги воину?» Персидский царь прислал ему тридцать
тысяч золотых — Эпаминонд ответил: «Если царь хочет добра Фивам, я и бесплатно буду ему
другом, а если нет — то врагом».
Пелопид попал в плен к фессалийскому тирану Александру Ферскому. Он держался так
гордо, что Александр спросил: «Почему ты так стараешься скорее умереть?» — «Чтобы ты стал
ненавистнее и скорее погиб», — ответил Пелопид. Он оказался прав: Александр вскоре был
убит.
Пелопид остался жив. Он погиб через несколько лет, в бою. Перед битвой ему сказали:
«Берегись, врагов много». Он ответил: «Тем больше мы их перебьем». Из этой битвы он не
вернулся.
Эпаминонд тоже погиб в бою — в бою под Мантинеей, на котором кончилось
десятилетнее фиванское счастье. Раненого, его вынесли из схватки и положили под деревом.
Битва уже кончалась. Он попросил, позвать к нему Даифанта. «Он убит». — «Тогда
Иолаида». — «И он убит». — «Тогда заключайте скорее мир, — сказал Эпаминонд, — потому
что больше в Фивах нет достойных полководцев». Он впал в забытье, потом спросил, не
потерял ли он щит. Ему показали его щит. «Кто победил в бою?» — «Фиванцы». — «Тогда
можно умирать». Он приказал вынуть из раны торчавший в ней дрот, хлынула кровь. Кто-то из
друзей пожалел, что он умирает бездетным. Эпаминонд сказал: «Мои две дочери — победы при
Левктре и Мантинее».
Дамоклов меч
сицилийских греков, и унять знатных и богатых, забравших слишком много силы. И то и другое
он сделал. Богатых врагов своих он арестовал, земли их поделил между разорившимися
бедняками, на деньги их набрал наемников, оттеснил карфагенян, объединил две трети
Сицилии под своей единой властью. А дальше пошло само собой: деньги были все так же
нужны, враги все так же страшны — начались поборы и подозрительность.
Разведчики и доносчики у Дионисия были самые лучшие в Греции. Рассказывали, будто в
страхе перед ними карфагенские власти под угрозой смерти запретили карфагенянам знать
греческий язык. Но доносили Дионисиевы люди, конечно, не только на карфагенян.
Знаменитые сиракузские каменоломни — та каторга, где держали когда-то пленных афинян, —
никогда не пустовали при Дионисии. Люди мучились здесь годами и десятилетиями, рожали
здесь детей, те вырастали, и если их выпускали на волю, то они шарахались, как дикие, от
солнечного света, от людей и от коней.
Это у Дионисия был друг Дамокл, который однажды сказал: «Пожить бы мне, как живут
тираны!» Дионисий ответил: «Изволь!» Дамокла роскошно одели, умастили душистым маслом,
посадили за пышный пир, все вокруг суетились, исполняя каждое его слово. Среди пира он
вдруг заметил, что над его головой с потолка свисает меч на конском волосе. Кусок застрял у
него в горле. Он спросил: «Что это значит?» Дионисий ответил: «Это значит, что мы, тираны,
всегда живем вот так, на волосок от гибели».
Дионисий боялся друзей. Одному из них приснился сон, будто он убивает Дионисия;
тиран отправил его на казнь: «Чего человек тайно хочет наяву, то он и видит во сне»
(современные психологи это бы подтвердили). Дионисий боялся подпускать к себе цирюльника
с бритвою и заставил дочерей научиться цирюльному делу, чтобы брить его. Потом он стал
бояться и дочерей и стал сам выжигать себе волосы раскаленной ореховой скорлупой.
Его бранили за то, что он чтит и одаряет одного негодяя. Он сказал: «Я хочу, чтобы хоть
одного человека в Сиракузах ненавидели больше, чем меня».
Он грабил храмы. Со статуи Зевса он обобрал золото и накинул вместо этого на нее
шерстяной плащ: «В золоте Зевсу летом слишком жарко, а зимою слишком холодно». У статуи
Асклепия, бога врачевания, сына Аполлона, он велел отнять золотую бороду: «Нехорошо сыну
быть бородатым, когда отец — безбородый».
Он наложил побор на сиракузян; те плакались, говоря, что у них ничего нет. Он наложил
второй, третий — до тех пор, пока ему не доложили, что сиракузяне уже не плачут, а
насмехаются. Тогда он остановился: «Значит, у них и вправду больше ничего нет».
Ему донесли однажды, что одна старушка в храме молит богов о здоровье тирана
Дионисия. Он так изумился, что призвал ее к себе и стал допрашивать. Старушка сказала: «Я
пережила трех тиранов, один был хуже другого; каков же будет четвертый?»
А между тем, если нужно, он умел пленять народ. Когда шла война с Карфагеном и надо
было обнести Сиракузы стеной как можно скорее, он работал на стройке простым каменщиком,
подавая всем пример.
Он умел ценить благородство. В Сиракузах было два друга — Дамон и Финтий. Дамон
хотел убить Дионисия, был схвачен и осужден на казнь. «Позволь мне отлучиться до вечера и
устроить свои домашние дела, — сказал Дамон, — заложником за меня останется Финтий».
Дионисий рассмеялся над такой наивной уловкой и согласился. Подошел вечер, Финтия уже
вели на казнь. И тут, продравшись сквозь толпу, подоспел Дамон: «Я здесь; прости, что
замешкался». Дионисий воскликнул: «Ты прощен! а меня, прошу, примите третьим в вашу
дружбу». У Фридриха Шиллера есть об этом баллада, она называется «Порука».
Дионисий даже был поэтом-любителем, и слава поэта была ему дороже славы полководца.
Его советником был лирик Филоксен, веселый и талантливый. Дионисий читал ему свои стихи,
Филоксен сказал: «Плохо!» Дионисий велел заковать его и бросить в каменоломню. Через
неделю друзья его вызволили. Дионисий призвал его и прочел ему новые стихи. Филоксен
вздохнул, повернулся к начальнику стражи и сказал: «Веди меня обратно в каменоломню!»
Дионисий рассмеялся и простил его. Один из забоев в сиракузских каменоломнях так и
назывался Филоксеновым.
Умер Дионисий после попойки на радостях, что афиняне присудили награду сочиненной
им трагедии. Сделали они это, конечно, не по чести, а из лести. Дионисию было пророчество,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 138
что он умрет, когда победит сильнейших. Он думал, что это относится к его войне с
карфагенянами, а оказалось, что к его соперникам-драматургам. «Потому что сильнейших
одолевают где угодно, только не на войне», — рассудительно замечает сообщающий это
историк Диодор.
При Дионисии Старшем (и при сыне его Дионисии Младшем) были не только придворные
поэты, но и придворные философы. Придворные — это значит такие, чтобы их было приятно
слушать, легко понимать, в веселую минуту потешаться, а в важную — не обращать на них
внимания. Самым подходящим для этого философом оказался Аристипп из города Кирены.
Как ни странно, он был учеником Сократа. Как Сократ, он заглядывал в собственную
душу, только очень неглубоко. Он заметил в ней лишь то, что было на самой поверхности:
человек, как и всякое животное, ищет приятного и избегает неприятного. Он повторял за
Сократом: «Я знаю, что я ничего не знаю», но добавлял к этому: «…кроме собственных
ощущений». Он говорил: «Сократ жил как нищий, но почему? Потому, что это доставляло ему
ощущение удовольствия. Значит ли это, что житье в богатстве и роскоши не может доставлять
никакого удовольствия? Нет, отлично может. Будем же им пользоваться, лишь бы оно не
стесняло свободы нашего духа. Если мы обладаем наслаждением — это очень хорошо; вот если
наслаждение подчиняет себе нас — это плохо. Постараемся же одинаково свободно и приятно
чувствовать себя и в пурпуре, и в лохмотьях!»
Так он и старался жить. Однажды он шел по дороге, а за ним раб, обливаясь потом, тащил
мешок с его деньгами. Аристипп обернулся и сказал: «Что ты надрываешься? Выбрось лишнее
— и идем себе дальше». Аристиппа попрекали тем, что он любовник Лаисы, самой модной
красавицы во всей Греции. Он отвечал: «Что ж тут худого? Ведь это я обладаю Лаисой, а не она
мною». Дионисий Сиракузский однажды предложил ему выбрать одну из трех красивых
рабынь. Аристипп забрал всех трех, сказавши: «Троянскому Парису плохо пришлось за то, что
он выбрал одну богиню из троих!» — а доведя их до своего порога, отпустил на все четыре
стороны. Потому что ему нужны были не рабыни, а чувство удовольствия.
Один философ, застав его за богатым обедом с женщинами и музыкантами, стал его
бранить. Аристипп подождал немного и спросил: «А если бы тебе предложили все это даром,
ты бы взял?» — «Взял бы», — ответил тот. «Так что же ты ругаешься? Видно, тебе просто
дороже деньги, чем мне — наслаждение».
Когда он впервые явился к Дионисию, тот спросил, зачем он пожаловал. Аристипп
ответил: «Чтобы поделиться тем, что у меня есть, и поживиться тем, чего у меня нет».
Дионисий сказал: «Почему это вы, философы, ходите к дверям богачей, а не богачи к дверям
философов?» Аристипп ответил: «Потому что мы знаем, что нам нужно, а вы не знаете» — и
добавил: «Ведь и врачи ходят к дверям больных, и тем не менее всякий предпочел бы быть не
больным, а врачом».
Однажды он заступался перед Дионисием за друга, Дионисий не слушал, Аристипп
бросился к его ногам. Ему сказали: «Стыдно!» Он ответил: «Не я виноват, а Дионисий, у
которого уши на ногах растут». — «Скажи что-нибудь философское!» — потребовал от него
Дионисий. «Смешно! — ответил Аристипп. — Ты у меня учишься, что и как надо говорить, и
ты же меня учишь, когда надо говорить!» Дионисий рассердился и велел Аристиппу перейти с
почетного места за столом на самое дальнее. «Где я сижу, там и будет почетное место!» —
отозвался Аристипп. Дионисий рассвирепел и плюнул Аристиппу в лицо. Аристипп вытерся и
сказал: «Рыбаки подставляют себя брызгам моря, чтобы поймать мелкую рыбешку; я ли
испугаюсь вот этих брызг, если хочу поймать такую большую рыбу, как Дионисий?» А когда
его спросили, почему Дионисий недоволен им, он ответил: «Потому же, почему все остальные
недовольны Дионисием».
Кто-то привел к нему в обучение сына; Аристипп запросил пятьсот драхм. Отец сказал:
«За эти деньги я мог бы купить раба!» — «Купи, — сказал Аристипп, — и у тебя будет целых
два раба». — «А что ему даст твое учение?» — спросил отец. — «Хотя бы то, что он не будет
сидеть в театре, как камень на камне». (Сиденья в греческих театрах под открытым небом были
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 139
каменные.)
Он был очень непохож на Сократа. Но, как все, кто знал афинского лукавого мудреца, он
любил его и помнил всю жизнь. На вопрос: как умер Сократ? — он отвечал: «Так, как и я желал
бы умереть». Один оратор, защищавший Аристиппа в суде, спросил его: «Что тебе дал
Сократ?» — «Благодаря ему, — ответил Аристипп, — все, что ты говорил хорошего обо мне,
было правдой».
У Аристиппа был острый язык и легкий характер, греки его любили и долго помнили
рассказы о нем. Но если всмотреться, мы узнаем в нем хорошо знакомый и не очень уважаемый
тип этого времени — парасита, профессионального прихлебателя. Заурядные прихлебатели
нахлебничали по голодной необходимости — Аристипп придумал для себя красивое
философское оправдание. Но в основе его было все то же опасное чувство: право на праздность.
Диоген в бочке
ведь его слушался?» Ксениад приставил его дядькой к своим детям, Диоген воспитывал их
по-спартански, и они в нем души не чаяли.
Ему говорили: «Ты изгнанник». Он отвечал: «Я — гражданин мира». — «Твои сограждане
осудили тебя скитаться». — «А я их — оставаться дома». Кто гордился своим чистокровным
знатным родом, тому он говорил: «А любой кузнечик еще тебя чистокровнее». Кто дивился, как
много висит в храме Посейдона приношений от пловцов, спасенных богом от
кораблекрушений, тому он напоминал: «А от неспасенных было бы в сто раз больше». Кто-то
совершал очистительную жертву — Диоген сказал: «Ты не думай, очищение заглаживает
дурные поступки не больше, чем грамматические ошибки». А когда на Коринф напали враги и
граждане, толкаясь и гремя оружием, побежали на городские стены, то Диоген, чтоб его не
попрекнули праздностью, выкатил на вид свою бочку и стал катать ее и стучать в нее.
Над ним смеялись, но его любили. И когда коринфские дети из озорства разломали его
бочку, то коринфские граждане постановили: детей высечь, а Диогену выдать новую бочку.
Он дожил до дней Александра Македонского. Когда Александр был в Коринфе, он
пришел посмотреть на Диогена. Тот лежал и грелся на солнце. «Я Александр, царь Македонии,
а скоро и всего мира, — сказал Александр. — Что для тебя сделать?» — «Отойди в сторону и не
заслоняй мне солнце», — ответил Диоген. Александр отошел и сказал друзьям: «Если бы я не
был Александром, я хотел бы быть Диогеном».
Умер Диоген будто бы в тот же самый день, что и Александр в далеком Вавилоне.
Почувствовав приближение конца, он притащился на городской пустырь, лег на краю канавы и
сказал сторожу: «Когда увидишь, что не дышу, столкни в канаву, пусть братцы-псы
полакомятся». Но коринфяне отняли у сторожа тело Диогена, похоронили с честью, над
могилой поставили столб, а на столбе — мраморного пса.
Пещера Платона
ничего лишнего, ничего случайного, что всегда бывает в земных предметах, все прекрасно,
выпукло и ярко: не стол, а сама Стольность, не гора, а сама Горность, а выше всех — Правда,
Красота и Добро. «А я вот, Платон, стол и гору почему-то вижу, а Стольности и Горности, хоть
убей, не вижу!» — перебивал его ругатель Диоген. «Это потому, что у тебя нет для этого
глаз, — отвечал Платон. — Все твои столы и горы — лишь тени, падающие от идеи-Стола и
идеи-Горы». Как это — тени? А вот как.
Представьте себе: идет дорога, а вдоль дороги — длинная щель в земле, а под этой щелью
— длинная подземная пещера, вроде тюрьмы для рабов. В пещере сидят люди в колодках — ни
пошевелиться, ни оглянуться; за спиной у них светлая щель, перед глазами у них голая стена, и
на эту стену падают их тени и тени тех, кто проходит по дороге. Узники видят мелькание теней,
слышат эхо голосов, сопоставляют, догадываются, спорят. Но если кого-нибудь из них
расковать, вывести на ослепляющий солнечный свет, показать ему настоящий мир, а потом
спустить его обратно к его друзьям, — они ему не поверят. Вот таковы и философы,
заглянувшие в мир идей, среди толпы, живущей в мире вещей.
Что же позволяет им, философам, заглядывать в мир идей? Воспоминание. Наши души до
нашего рождения жили там, в мире идей, и оттуда сходили мучиться в наши тела, как с
солнечного света в подземную пещеру. И, видя здесь деревянный стол и каменную гору, душа
вспоминает идею-Стол и идею-Гору и понимает, что такое перед ней. А видя здесь красивого
человека, душа не остается спокойной, она вспыхивает любовью и рвется ввысь, потому что это
для нее напоминание о несравнейной красоте мира идей. И когда поэт творит стихи, то он
вдохновляется не тем, что он видит вокруг себя, а тем, что помнит его душа из виденного до
рождения. Если же стихи или картины списаны не с идей, а с вещей, то грош им цена: ведь если
вещи — лишь тени идей, то такие стихи — тень теней.
Такими обрывками воспоминаний живут все, постоянно же созерцать мир идей могут
лишь немногие. Для этого нужны долгие годы умственных упражнений, начиная с самых
простых — над геометрическими фигурами. Когда мы говорим «квадрат», то все представляем
себе одно и то же; когда говорим «правда», то совсем не одно и то же; так вот, вглядываясь и
вдумываясь, нужно добиться того, что и правда будет одна для всех, как геометрия — одна для
всех. Кто до этого досмотрелся, тем и должна принадлежать власть, и они создадут такое
государство, которое будет вечно и неизменно, как мир идей. Когда-то в Греции власть
принадлежала самым знатным; потом — самым многочисленным; теперь пришла очередь
самых мудрых.
Государство должно быть едино, как живое существо: каждый член его знает свое дело, и
только свое. В человеческом теле есть три жизненные силы: в мозгу — разум, в сердце —
страсть, в печени — потребность. Так и в государстве должны быть три сословия: философы —
правят, стражи — охраняют, работники — кормят. Достоинство правителей — мудрость,
стражей — мужество, работников — умеренность. К каждому человеку начинают
присматриваться еще за детскими играми, определяют способности и причисляют к сословию
— чаще всего, конечно, к тому, из которого он и вышел. Если он правитель или страж, то он
освобожден от труда на других, зато и не имеет ничего своего: здесь все равны друг другу, все
едят за одним столом, как в древней Спарте, все имущество — общее, даже жены и дети —
общие; кратковременными браками распоряжаются правители, заботясь лишь о том, чтобы у
детей была хорошая наследственность. Если же он работник, то ему назначают труд по
склонностям и способностям, и менять его он уже не имеет права. Думать дозволено лишь
правителям; остальным — только слушаться и верить. Сами правители верят в мир идей, а для
работников сочиняют такие мифы, какие сочтут нужными. Ибо как иначе можно что-то
объяснить тем, кто сидит в пещере теней и никогда не видел солнца?
Такова была живая государственная машина, с помощью которой Платон хотел удержать
от развала привычный ему мир — город-государство, крепкое законом и единством. Здесь
каждый приносит себя в жертву государству, чтобы оно стояло вечно, обновляясь, но не
меняясь, как небесный свод. И, глядя на эту цель всей жизни Платона, невольно думаешь: а
ведь попади в такое государство Сократ, не умеющий останавливать свою мысль ни на каком
совершенстве, на всякое «знаю» отвечающий «а вот я не знаю», — и его ждала бы такая же
смерть, как в Афинах. Понимал ли это Платон?
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 142
Урок Атлантиды
Государство было придумано — государство нужно было построить. «Не быть в людях
добру, пока философы не станут царями или цари — философами», — сказал Платон. Он
окинул Грецию взглядом: где тот царь, которого можно сделать философом, чтобы он после
этого сделал философов царями? Взгляд его остановился на Сиракузах — на Дионисии
Старшем, а потом на сыне его Дионисии Младшем. И Платон, ненавистник тирании, потомок
аристократов-тираноборцев, поехал к сиракузским тиранам.
С Дионисием Старшим разговор его был недолог. Платон встал перед Дионисием и начал
говорить, как жалок тиран в сравнении с мудрецом. Дионисий слушал мрачно. «Стало быть,
тиран не мудр?» — «Мудр лишь тот, кто делает сограждан лучше». — «И не храбр?» —
«Храброму ли бояться собственного цирюльника?» — «И не справедлив в суде?» — «Всякий
суд лишь штопает дыры в лохмотьях Справедливости». — «Зачем же ты, в таком случае,
приехал?» — «Искать совершенного человека». — «Тогда считай, что ты его не нашел!» И
Дионисий удалился, отдав приказ: когда Платон поедет обратно в Афины, схватить его и
продать в рабство.
Платона вывели на продажу в незнакомом городе — он не сказал ни слова. Среди народа
случайно оказался Анникерид, ученик Аристиппа; он узнал Платона, купил его и тотчас
отпустил на волю. Афинские друзья Платона хотели возместить ему эти деньги — Анникерид
гордо ответил: «Знайте: не только в Афинах умеют ценить философию».
В сказочные времена жил близ Афин герой Академ. Когда царь Тесей похитил в Спарте
юную Елену и ее братья Диоскуры погнались за похитителем, Академ показал им, где спрятана
их сестра. Поэтому, когда спартанцы разоряли афинскую землю, они не тронули той
пригородной рощи, где когда-то жил Академ. Эта «Академия» осталась мирным уголком среди
раздоров и бедствий. Здесь на те деньги, которых не принял Анникерид, друзья купили Платону
усадьбу. На воротах ее написали: «Не знающим геометрии вход воспрещен». Здесь он думал,
писал, беседовал с учениками и ждал царя-философа.
Прошло двадцать с лишним лет. Дионисия Старшего в Сиракузах сменил Дионисий
Младший — неумный, своенравный и распущенный. Отец боялся в сыне соперника, держал его
взаперти и ничему не учил, и тот коротал скуку, сколачивая деревянные тележки и столики.
Придя к власти, он загулял: попойки его длились по девяносто дней, а все дела в государстве
стояли. Ему было совестно своего невежества и нрава, но перебороть себя он не мог. У него
был дядя, по имени Дион, страстный поклонник Платона. Дион предложил пригласить в
Сиракузы Платона и дать ему земли и денег для основания философского государства.
Дионисий ухватился за эту мысль всей своей неспокойной совестью.
Платон вторично отправился в Сиракузы и был принят по-царски. Дионисий от него не
отходил, геометрия стала придворной модой, комнаты дворца были засыпаны песком, на
котором чертились чертежи. Больше того — Платон единственный мог входить к тирану без
обыска. Аристипп обиженно говорил: «С таким гостем Дионисий не разорится: нам, кому
нужно много, он дает мало, а Платону, которому ничего не нужно, — много». Не давал
Дионисий только помощи для философского города: он боялся, что там укрепится Дион и
свергнет его. Дион был отправлен в изгнание, и Платон понял, что надеждам его конец. С
трудом он отпросился у Дионисия на родину. Прощаясь, Дионисий угрюмо сказал: «Не говори
обо мне дурного в Академии». Платон невесело ответил: «Плохой бы я был философ, если бы
мне больше не о чем было говорить».
Прошло еще пять лет, и Платон приехал в Сиракузы в третий раз — мирить Дионисия с
Дионом. Ничего из этого не вышло. У Дионисия не было ненависти к Платону, хуже: он его
любил — любил тяжкой любовью человека, который знает, что недостоин взаимности. Он
выслушивал уроки, упреки, обличения, но Платона от себя не отпускал. О возвращении Диона
не могло быть и речи: к Диону тиран ревновал Платона смертной ревностью. Платон вернулся
ни с чем. Тогда Дион собрал отряд наемников, пошел на Сиракузы, изгнал Дионисия силой, но
сиракузянам новый тиран показался не лучше старого, и Дион был убит раньше, чем успел
подумать о философских законах. Говорили, что его убил Каллипп — такой же ученик
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 143
У Платона, имя которого значит «широкий», был ученик Аристотель, имя которого значит
«благое завершение». Эти имена так хорошо им подходили, что казалось, были придуманы
нарочно.
Аристотель был хорошим учеником. Говорили, что однажды Платон читал лекцию о
бессмертии души. Лекция была такая трудная, что ученики, не дослушав, один за другим
вставали и выходили. Когда Платон кончил, перед ним сидел только один Аристотель.
Аристотель учился у Платона двадцать лет и, чем дольше слушал, тем меньше соглашался
с тем, что слышал. А когда Платон умер, Аристотель сказал: «Платон мне друг, но истина
дороже», покинул Академию и завел собственную школу — Ликей, при священном участке
Аполлона Ликейского. Занятия он вел не стоя перед сидящими, как Платон, а прохаживаясь с
ними под навесом. Их прозвали «гуляющими философами» — перипатетиками.
Аристотель говорил так. Платон прав, а Диоген неправ: есть не только стол, но и
Стольность, не только гора, но и Горность. Но Платону кажется, что Стольность — это что-то
гораздо более яркое, прекрасное и совершенное, чем стол. А это неверно. Закройте глаза и
представьте себе вот этот стол. Вы представите его во всех подробностях, с каждой царапинкой
и резной завитушкой. Теперь представьте себе «стол вообще» — платоновскую идею
Стольности. Сразу все подробности исчезнут, останется только доска и под ней то ли три, то ли
четыре ножки. А теперь представьте себе «мебель вообще»! Вряд ли даже Платон сумеет это
сделать ярко и наглядно. Нет, чем выше идея, тем она не ярче, а беднее и бледнее. Мы не
созерцаем готовые «образы», как думал Платон, — мы творим их сами. Повидав сто столов,
тысячу стульев и кроватей, сто тысяч домов, кораблей и телег, мы замечаем, какие приметы у
них общие, и говорим: вот вид предметов «стол», род предметов «мебель», класс предметов
«изделие». Разложим все, что мы знаем, по этим полочкам родов и видов — и мир для нас сразу
станет яснее.
У Платона мир похож на платоновское же государство: вверху сидит, как правитель, идея
Стольности, а внизу ей покорно повинуются настоящие столы. У Аристотеля же мир похож на
обычную греческую демократию: столы встречаются, выясняют, что в них есть общего и что
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 144
«Характеры» Феофраста
умолк — восклицает: «Превосходно!» Детям его он покупает яблоки и груши, дарит так, чтобы
отец видел, и приговаривает: «У хорошего отца и дети хороши». Когда спутник покупает себе
сандалии, льстец восклицает: «Хороша обувь, а нога лучше!» Когда тот идет в гости к
приятелю, льстец бежит вперед и объявляет: «К тебе идет!» — а потом, вернувшись назад:
«Оповестил!» Спрашивает улещаемого, не холодно ли ему, и, не дав ему ответить, уже кутает
его в плащ. Болтая с другими, смотрит на него, а когда тот садится, он выхватывает у раба
подушку и подкладывает ему сам. И дом-то у него, говорит льстец, красив и прочен, и поле
хорошо возделано, и портрет похож.
Невежа. Невежество — это, вернее всего, незнание приличий, как у мужиков. Невежа
носит обувь, которая ему велика; говорит зычно; друзьям и домашним не доверяет, а с рабами
обо всем советуется и батракам в поле рассказывает, что было при нем в народном собрании. В
городе он не глядит ни на храмы, ни на статуи, но если увидит быка или осла, непременно
остановится и полюбуется. Завтракает он на ходу, задавая корм скотине. Монету берет не
всякую, а сперва прикинет, не легка ли. Если одолжит кому корзину, серп или мешок, то после
этого заснуть не может и средь ночи идет просить назад. Являясь в город, спрашивает первого
встречного, почем здесь овчины и сушеная рыба. Моясь в бане, поет; башмаки подбивает
гвоздями.
Болтун. Болтливость — это склонность говорить много и не думая. Болтун
подсаживается поближе к незнакомому и рассказывает, какая у него, болтуна, хорошая жена;
потом сообщает сон, который видел ночью; потом перечисляет, что ел за обедом. Дальше,
слово за слово, он говорит, что нынешние люди куда хуже прежних, и как мало дают за
пшеницу на рынке, и как много понаехало чужеземцев, и что море вот уж месяц как судоходно,
и что если Зевс пошлет хороший дождь, то год будет урожайный, и как трудно стало жить, и
сколько колонн в Парфеноне, и что через полгода будет праздник Элевсиний, а потом
Дионисий, и какой, собственно, день сегодня? И если его будут терпеть, он не отвяжется.
Брюзга. Брюзжанье — это несправедливая брань на все что ни на есть. Брюзга в дождь
сердится не на то, что дождь идет, а на то, почему он раньше не шел. Найдя на улице кошелек,
говорит: «А вот клада я ни разу не находил!» Когда подружка его целует, он ворчит: «И чего ты
меня любишь?» Поторговавшись и купив раба, восклицает: «Воображаю, какое я купил добро,
и за какую цену!» А выиграв дело единогласным решением суда, он еще попрекает защитника,
что можно было говорить и получше.
Суевер. Суеверие — это малодушный страх перед неведомо какими божественными
силами. Суевер в праздник непременно окропит себя святой водою, положит в рот веточку
лавра, взятую из храма, и ходит с нею целый день. Если ласка перебежит ему дорогу, он не
двинется, пока кто-нибудь не пройдет первым, а если нет никого, то бросит вперед три
камешка. Если мышь проест мешок с мукой, он идет к гадателю и спрашивает, что делать, а
если тот скажет: «Взять и залатать», то приходит домой и приносит умилостивительные
жертвы. Услышав дорогою крики сов, остановится и помолится Афине. По тяжелым дням
сидит дома и только украшает венками домашних богов. Встретив похороны, он бежит,
омывается с головы до ног и, призвав жриц, просит совершить над ним очищение. А увидев
припадочного, он от сглазу в ужасе плюет себе за пазуху.
Дурак. Глупость — это неповоротливость ума в речах и в деле. Дурак — это тот, кто,
сделав подсчет и подведя итог, спрашивает соседа: «Сколько ж это будет?» Когда его зовут в
суд, он, позабыв, отправляется в поле. Засыпает на представлении и, просыпаясь, видит, что он
один в пустом театре. Взяв что-нибудь, сам спрячет, а потом будет искать и не сможет найти.
Когда ему сообщают, что умер знакомый, он, помрачнев, говорит: «В час добрый!» Зимой
препирается с рабом, что тот не купил огурцов. Детей своих если уж заставит упражняться в
борьбе и беге, то не отпустит, пока не выбьются из сил. А если кто спросит, сколько
покойников похоронено за кладбищенскими воротами, он ответит: «Нам бы с тобою столько!»
карикатуры живых лиц и идей, а такой, какая знакома нам по Фонвизину или Мольеру и
обычно называется «комедией нравов».
Так оно и есть: именно в описываемое время на афинском театре появляется комедия
нового типа. Старая комедия хотела, чтобы зритель посмеялся и задумался — о войне и мире, о
проповеди Сократа, о поэзии Эсхила и Еврипида, мало ли еще о чем. Новая хотела, чтобы
зритель посмеялся и расчувствовался — над любовью двух хороших молодых людей или
судьбами детей, разлученных с родителями. До сих пор о чувствах зрителей больше заботилась
трагедия; теперь комедия учится этому у трагедии и становится как бы трагедией со
счастливым концом. Афинский зритель устал думать, устал держать в руках руль
государственного корабля, который, несмотря на все усилия, все шел куда-то не туда. И он
отправлялся в театр, только чтоб развлечься и развеяться.
Здесь он в каждой комедии встречал почти один и тот же набор ролей-масок: старик отец,
легкомысленный сын, хитрый раб или прихлебатель, злой рабовладелец, хвастливый воин,
самодовольный повар. Между ними с разными подробностями происходило почти всякий раз
одно и то же. Юноша влюблен в девушку, но эта девушка — рабыня злого рабовладельца. У
юноши есть соперник — хвастливый воин, и он вот-вот купит девушку у хозяина. Юноше
срочно нужны большие деньги, но отец их не дает: он не хочет потакать разгулу сына, а хочет,
чтобы тот поскорей женился и остепенился. Приходится добывать деньги хитростью — за это
берется лукавый раб или прихлебатель. Разыгрывается хитрость, в каждой комедии своя, и
требуемые деньги выманиваются у отца, у воина или даже у хозяина девушки. Обман
раскрывается, начинается скандал, но тут оказывается, что эта девушка вовсе не природная
рабыня, а дочь свободных родителей, которые в младенчестве ее подкинули, а теперь случайно
оказались рядом и с радостью ее признают по вещицам, бывшим при ней. Стало быть, юноша
может взять ее в законные жены, отец его благословляет, раб получает волю, прихлебатель —
угощение, повар готовит пир, а соперники посрамлены.
Перед нами настоящее царство случая: не воспользуйся раб удобным случаем — не
удалась бы хитрость, не случись рядом девушкины родители — не удался бы счастливый
конец. Афинский зритель смотрит на это с удовольствием: он и в жизни, в домашних своих и
государственных делах, перестал надеяться на собственные силы и надеется больше на
счастливый случай.
Чтобы комедии не были слишком однообразны, постоянные роли раскрашивались
красками разных характеров. Старик отец мог быть и Брюзга, и Подозрительный, и Скряга, и
Чванный, и даже Молодящийся. Хитрый раб мог быть и Плут, и Наглец, и Хлопотун.
Хвастливый воин мог оказаться Суевером и даже Трусом. Это позволяло вывести из комедии
еще одну мораль, совсем по Аристотелю: крайности нехороши, а хороша золотая середина,
иначе характер будет сам себе наказанием. Лучшие же комедии этого времени — те, в которых
характеры и роли совмещаются неожиданно. Глядя на них, казалось: все как в жизни.
Признанным мастером этого искусства был друг и ученик самого Феофраста, автора
«Характеров», — Менандр. «Менандр и жизнь, кто кому из вас подражал?!» — восклицали
греки.
Вот идет комедия Менандра «Остриженная». Ни злодея-рабовладельца, ни
раба-интригана, ни прихлебателя, ни повара, ни вымогательства денег в ней нет. Воин есть, но
хвастливым его никак не назовешь: это пылкий и страстный влюбленный, мечущийся меж
гневом и отчаянием. На сцене три дома: в одном живет воин со своею подругой, свободной
девушкой Гликерой, в другом — богатая вдова со своим приемным сыном Мосхионом, в
третьем — старый сосед-купец. Случилось ужасное: воин увидел, как соседский Мосхион
обнимает и целует его Гликеру. Он пришел в неистовство, побил подругу и остриг ее, как
рабыню. Тут уж оскорбилась Гликера. Она тайно уходит к соседке-вдове, просит приюта и
открывает ей тайну: она родная сестра ее приемному сыну Мосхиону, их когда-то вместе нашла
подкинутыми одна старуха, но мальчика тут же усыновили в богатом доме, а она осталась расти
в бедности и из гордости до сих пор не пользовалась этим родством. Конечно, вдова принимает
ее с радостью. Мосхион сперва ликует — вот девушка, которая ему нравится, сама достается
ему в руки! — а потом приходит в уныние: оказывается, эта девушка — всего лишь его сестра.
Воин сперва неистовствует — он даже готов штурмовать дом вдовы по всем правилам военного
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 147
искусства, — а потом приходит в отчаяние: ведь этим он только еще больше обидит Гликеру и
еще вернее ее потеряет. Он просит соседа-купца заступиться за него перед Гликерою. Но та еще
не успокоилась: «Я свободная девушка, я до сих пор храню вещицы, с которыми меня
подкинули родители!» — «Какие?» — «Вот!» Купец смотрит и, конечно, узнает те цепочки и
покрывальца, с которыми он когда-то в трудную минуту подкинул на волю бога своих
собственных детей-малюток. Так не только брат находит сестру, но и оба они — отца, а все
из-за необдуманной вспышки ревности влюбленного воина — ну как его теперь за это не
простить? Воин клянется, что он больше не будет; Гликера сменяет гнев на милость;
новообретенный отец растроганно говорит:
И так общей радостью кончается эта драма переживаний, где нет ни жадности, ни
хитрости, а есть гордость, любовь и доброта.
Перерождение искусства
Она очень красива — но только пока не думаешь, что это колонна, подпирающая крышу:
для опоры листики и усики не годятся. Глядя на дорическую колонну, мы видим, что она несет
тяжесть; глядя на ионическую — помним об этом; глядя на коринфскую — забываем. Вместо
опоры перед нами украшение.
Поражать глаз можно не только узором, но и размером. В греческом городе Галикарнасе
правил малоазиатский царь Мавзол. Вдова его заказала греческим зодчим исполинскую
гробницу для мужа — чтобы она была похожа и на греческий храм, и на восточную пирамиду.
Греки сделали, как она хотела. Они мысленно взяли ступенчатую пирамиду, рассекли ее по
поясу и между низом и верхом вставили колоннаду греческого храма. Сооружение было
высотой с десятиэтажный дом; наверху, над усыпальницей стояла гигантская статуя Мавзола с
его негреческим, безбородым и усатым лицом. Сто лет назад греки ужаснулись бы такой
постройке для варварского князя, в которой Греция смешана с Востоком. Теперь ею
восторгались; галикарнасская гробница была причислена к семи чудесам света, а слово
«мавзолей» разошлось по всем языкам.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 149
Сто лет назад об Афинах говорили: «Кто был в Афинах и добровольно покинул их, тот
верблюд». Теперь стали говорить: «Афины — это заезжий двор: каждому охота там побывать,
но никому неохота там жить».
Тогда Афины были богаты и прекрасны, потому что собирали дань с союзников. Теперь
дань кончилась, нужно было решать, как жить дальше. Или переходить на положение мирного
второразрядного города, получающего медленный, но верный доход с морской торговли, или
пускаться в отчаянные войны в надежде на случайную, но большую добычу. Первый путь
предпочитали богачи: торговый доход оседал в их сундуках. Второй путь предпочитали
бедняки: военная добыча шла в казну и праздничными раздачами делилась между всеми
гражданами.
Не надо забывать, что войска теперь были обычно наемнические, и война, стало быть,
велась деньгами. Это значит, что деньги на снаряжение войск и флота беднота собирала с
богачей, а сама часто даже не выходила ни в поле, ни в море. Понятно, что за такие войны часто
голосовали не думая, а потом приходила расплата. Оратор Демад говорил: «Чтобы
проголосовать за мир, афинянам сперва надо одеться в траур».
Решались споры и сводились счеты в народном собрании и в суде. Суда не удавалось
миновать ни одному политику, даже удачливому: полководца всегда можно было привлечь за
то, что он-де неполностью использовал победу, а мирного оратора — за то, что он подал народу
не лучший возможный совет. Появились настоящие шантажисты, которые являлись ко всякому
заметному человеку и грозили привлечь его к суду. От них откупались, лишь бы они оставили в
покое. Называли их «сикофанты», а сами о себе они говорили: «Мы — сторожевые псы
закона». Оратора Ликурга упрекали, что он слишком уж много тратит денег, откупаясь от
сикофантов. Ликург отвечал: «Лучше уж давать, чем брать!»
Свода законов в Афинах не было, судебные заседатели выносили приговоры больше по
гражданской совести: если хороший человек, то и вину простить можно. Главным становилось
не доказать, была ли вина, а убедить, что обвиняемый — хороший (или, наоборот, плохой)
человек. А для этого нужно было ораторское дарование. И ораторы становятся главными
людьми в Афинах.
При Перикле ораторы полагались только на талант и вдохновение — теперь ораторы
изучают свое дело, пользуются правилами, заранее сочиняют и сами записывают свои речи.
Правила ораторского искусства начали вырабатывать еще софисты. При подготовке речи
нужно было заботиться о пяти вещах: что сказать, в каком порядке сказать, как сказать, как
запомнить, как произнести; о четырех разделах — вступлении, изложении, доказательствах,
заключении; о трех достоинствах стиля: ясности, красоте и уместности. Впрочем, теория
теорией, а когда великого Демосфена спросили, какая из пяти частей красноречия главная, он
ответил: «Произнесение». А во-вторых? — «Произнесение». А в-третьих? — «Тоже
произнесение».
Старейшиной афинских ораторов был Исократ. Сам он не выступал с речами — был слаб
голосом и застенчив характером. Но все молодые мастера красноречия были его учениками. Он
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 150
рудники. Филипп первый сумел отбить их у свирепых фракийцев и удержать за собой. До сих
пор в Греции монета была серебряная, золотую чеканил только персидский царь; теперь ее стал
чеканить и македонский царь. Вдоль Эгейского берега стояли греческие города — Филипп
подчинял их один за другим. Некоторые считались неприступными — он говорил: «Нет такого
неприступного города, куда не вошел бы осел с мешком золота».
Греция сама впустила к себе опасного соседа. Фиванцы стали теснить своих западных
соседей — фокидян. Фокида была бедная страна, но среди Фокиды стояли Дельфы. Греческое
благочестие охраняло их до поры до времени — теперь время это кончилось. Фокидяне
захватили Дельфы, захватили богатства, копившиеся там, наняли такое наемное войско, какого
здесь еще не видывали, и десять лет держали в страхе всю среднюю Грецию. Дельфы считались
под защитой окрестных государств, но те не могли справиться с отважными святотатцами сами
и пригласили на подмогу Филиппа. Македонская фаланга вошла в Грецию. Перед решающим
боем Филипп велел бойцам надеть на шлемы венки из Аполлонова священного лавра; увидев
строй этих мстителей за дельфийского бога, фокидяне дрогнули и были разбиты. Филиппа
прославляли как спасителя Греции; Македония была признана греческим государством, и
притом (хотя об этом не говорили) самым сильным государством.
Филипп старался побеждать не только силой, но и ласкою. Он говорил: «Что взято силою,
то я делю с союзниками; что взято ласкою — то только мое». Ему предлагали занять войсками
греческие города — он отвечал: «Мне выгодней долго слыть добрым, чем недолго — злым».
Ему говорили: «Накажи афинян: они бранят тебя». Он удивлялся: «А после этого разве будут
хвалить?» — и добавлял: «От афинской брани я делаюсь только лучше, потому что стараюсь
показать всему свету, что это ложь».
Таков он был и среди своих ближних. Ему говорили: «Такой-то ругает тебя — прогони
его». Он отвечал: «Зачем? Чтобы он ругался не перед теми, кто меня знает, а перед теми, кто не
знает?» Ему говорили: «Такой-то ругает тебя — казни его». Он отвечал: «Зачем? Лучше
позовите его ко мне на угощение». Угощал, награждал, потом осведомлялся: «Ругает?» —
«Хвалит!» — «Вот видите, я лучше знаю людей, чем вы».
Однажды после победы он сидел на возвышении и смотрел, как пленников угоняют в
рабство. Один из них крикнул: «Эй, царь, отпусти меня, я твой друг!» — «С какой это стати?»
— «Дай подойти поближе — скажу». И, наклонясь к уху царя, пленник сказал: «Одерни, царь,
хитон, а то неприглядно ты сидишь». — «Отпустите его, — сказал Филипп, — он и вправду мне
друг».
Главным врагом Филиппа в Греции были Афины. Там в народном собрании боролись
сторонники и противники Филиппа; одних кормило македонское золото, других — персидское.
Противники пересилили: началась война. Македонская фаланга сошлась с афинской и
фиванской при Херонее. На одном крыле Филипп дрогнул перед афинянами, на другом — сын
его, юный Александр, опрокинул фиванцев; увидев это, Филипп рванулся вперед, и победа
была одержана. «Священный отряд» фиванцев полег на месте до единого человека, все раны
были в грудь. Греция была в руках Филиппа. Он объявил всеобщий мир, запретил
междоусобные войны и стал готовить войну против Персии. Ему советовали: «Разори Афины».
Он отвечал: «Кто же тогда будет смотреть на мои дела?»
Упражняясь в гимнасии, он упал, посмотрел на отпечаток своего тела на песке и вздохнул:
«Как мало земли нам нужно и как много мы хотим!» Он сумел научиться у греков чувству
меры, его тревожило собственное счастье: «Пусть бы боги нам послали за все доброе немного и
недоброго!» Тревога его была не напрасной: через два года после Херонеи его убили.
языком сильно и точно. Чтобы не пасть духом в своей решимости, он выбрил себе пол-головы и
спрятался жить в пещеру на берегу моря, пока у него вновь не отрастут волосы. Здесь, на берегу
моря, он упражнялся в речах, стараясь пересилить голосом шум морского прибоя.
Речи его были суровы. Народ в собрании привык, что ораторы говорят с ним льстиво, и
роптал. Демосфен сказал: «Афиняне, вы будете иметь во мне советника, даже если не захотите,
но не будете иметь льстеца, даже если захотите». Филипп Македонский, сравнивая его с его
учителем Исократом, говорил: «Речи Исократа — атлеты, речи Демосфена — бойцы».
Подкупить Демосфена, чтобы он выступал за неправое дело, было невозможно. Ему платили
только за то, чтобы он молчал. Один актер похвастался: «За один день выступления мне
заплатили талант серебра!» Демосфен сказал ему: «А мне за один час молчания заплатили пять
талантов серебра». Чтобы уклониться от речи, он говорил, что у него лихорадка. Афиняне
смеялись: «Серебряная лихорадка!»
Главной схваткой Демосфена перед народом было состязание в речах с Эсхином: Эсхин
говорил за македонян, Демосфен — против. Эсхин был прекрасный оратор, но Демосфен его
одолел. Эсхину пришлось уехать в изгнание на остров Родос. Родосцы любили красноречие и
попросили Эсхина повторить перед ними свою речь. Эсхин повторил. Изумленные родосцы
спросили: «Как же после такой великолепной речи ты оказался в изгнании?» Эсхин ответил:
«Если бы вы слышали Демосфена, вы бы об этом не спрашивали».
Демосфен сделал чудо: убедил афинский народ отдать государственную казну не на
праздничные раздачи, а на военные расходы. Демосфен сделал второе чудо: объехал греческие
города и собрал их в отчаянный союз против Филиппа Македонского. На этом чудеса
кончились: была война, битва при Херонее и жестокое поражение. Филипп хорошо помнил, кто
был его главным врагом и над кем он одержал победу. В ночь после Херонеи он не выдержал,
напился пьян на победном пиру и пустился в пляс между трупами в поле, приговаривая:
«Демосфен, сын Демосфена, предложил афинянам…» А утром, протрезвев, он содрогнулся при
мысли, что есть человек, который одной речью может сделать то, что он, Филипп, может
сделать лишь многими годами войн. Он кликнул раба, приказал каждое утро будить его
словами: «Ты только человек!» — и без этого не выходил к людям.
Прошло два года, Филипп был убит; Демосфен вышел к народу в праздничном венке, хотя
у него всего лишь семь дней как умерла дочь. Но радость была недолгой. Прошел еще год, и
над Грецией уже стоял сын Филиппа Александр и требовал от афинян выдать ему десятерых
врагов его отца с Демосфеном во главе. Народ колебался. Демосфен напомнил ему басню:
«Волки сказали овцам: „Зачем нам враждовать? Это все собаки нас ссорят: выдайте нам собак,
и все будет хорошо…“» Оратор Демад, умевший ладить с македонянами, выговорил десятерым
вождям прощение.
Время было недоброе. Александр воевал в далекой Азии, но власть македонян над
Грецией была по-прежнему крепка. Демосфену пришлось уйти из Афин в изгнание: за него
никто не заступился. Выходя из городских ворот, он поднял голову к статуе Афины, видной с
Акрополя, и воскликнул: «Владычица Афина, почему ты так любишь трех самых злых на свете
животных: сову, змею и народ?»
По дороге он увидел нескольких афинян из злейших своих врагов. Он решил, что его
задумали убить, и хотел скрыться. Его остановили. Демосфен был такой человек, что его
уважали даже враги. Они дали ему денег на дорогу и посоветовали, куда направиться в
изгнании. Демосфен сказал: «Каково мне покидать этот город, где враги таковы, каковы не
всюду бывают и друзья!»
Наконец из Азии долетела весть, что Александр умер. Афины закипели; Демад кричал:
«Не может быть: будь это так, весь мир почуял бы запах тления!» Вновь затеялось восстание
против Македонии, вновь Демосфен поехал по греческим городам, склоняя их к союзу с
Афинами. Ему говорили: «Если в дом несут ослиное молоко, значит, там есть больной; если в
город едет афинское посольство, значит, в городе неладно!» Он отвечал: «Ослиное молоко
приносит больным здоровье; так и прибытие афинян приносит городу надежду на спасение».
Как первая борьба Афин с Филиппом кончилась Херонеей, как вторая борьба Афин с
Александром кончилась разорением Фив, так и эта третья борьба Афин с македонским
наместником Александра кончилась разгромом и расправой. Ораторов, говоривших против
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 153
Македонии, хватали и казнили; Гипериду перед казнью вырезали язык. Солдаты пришли к
храму, в котором скрывался Демосфен. Демосфен попросил лишь дать ему написать завещание
и обещал потом выйти. Ему позволили. Он взял писчие дощечки и грифель, с задумчивым
видом поднес грифель к губам, замер ненадолго, а потом его голова упала на грудь, и он
свалился мертвым. Яд для самоубийства он носил в головке своего грифеля.
Потом, когда афиняне поставили у себя на площади статую Демосфена, то на подножии
этой статуи они написали:
Фокион за Македонию
предлагал вести войну подальше от Аттики. Фокион сказал: «Надо думать не о том, где воевать,
а о том, как победить: при победе военные опасности всегда далеко, при поражении — всегда
близко». Он говорил народу все, что он хотел, но делал то, чего хотел народ: он принял
начальствование и повёл ополчение. Ополченцы обступили его и давали советы; он сказал:
«Как много я вижу полководцев и как мало бойцов!»
Херонейский разгром был горем не только для врагов, но и для друзей Филиппа в
Афинах. Дряхлый Исократ, много лет призывавший греков объединиться под македонским
царем, при вести о Херонее уморил себя голодом, чтобы его похоронили в тот же день, что и
павших бойцов. Филипп хотел наградить тех афинян, которые стояли за него в прошлые годы.
Он предложил Фокиону богатый подарок. Фокион спросил гонца: «Почему мне?» Гонец
ответил: «Потому что царь только тебя считает в Афинах честным человеком». Фокион сказал:
«Пусть же он мне позволит и впредь оставаться честным человеком».
Филипп Македонский умер. Афиняне ликовали и хотели принести богам
благодарственную жертву. Фокион не позволил им этого, сказав: «Со смертью Филиппа в
македонской армии стало меньше только одним человеком!»
Филиппа сменил Александр Македонский. Он тоже предлагал Фокиону богатый подарок;
Фокион опять отказался. Александр сказал: «Прими эти деньги если не для себя, то для сына».
У Фокиона был сын, который пошел не в отца: это был самый известный в Афинах забулдыга и
мот. Фокион ответил: «Если он будет жить, как я, — этого ему слишком много; если будет
жить, как живет, — этого ему слишком мало».
Умер Александр Македонский, и в Афинах опять началось ликование, и опять Фокион его
удерживал: «Подождем подтверждений: ведь если он мертв сегодня, то будет мертв и завтра, не
так ли?» Подтверждения пришли, и опять Фокиону в его восемьдесят лет пришлось воевать
там, где он хотел бы дружить. Поначалу афиняне одерживали победы, но Фокион им говорил:
«Берегитесь: вы хорошие бегуны на короткие дистанции и плохие — на длинные». Он
тревожился: «Когда же мы кончим побеждать?» — «Ты не рад нашим победам?» — «Рад
победам, но не рад войне». Побеждать афиняне кончили скоро; это Фокиону пришлось
выпрашивать для них у македонян тяжкий мир, по которому погибли Гиперид и Демосфен.
Фокион погиб в смутах, когда началась борьба наследников Александра за власть и краем
задела Афины. Его и других поборников македонской власти бросили в тюрьму и приговорили
к казни. Ему дали, как Сократу, выпить чашу яду, но он был крепкого здоровья, яду не хватило,
а больше у палачей отравы не было. Фокион сказал: «Неужели в Афинах даже умереть нельзя
по-человечески?» Сосед Фокиона плакался, что тоже должен умереть; Фокион сказал ему:
«Разве мало чести умереть вместе с Фокионом?» Его спросили: «Что завещаешь сыну?» Он
сказал: «Завещаю не мстить за меня афинянам».
Херсонесская присяга
на ней паслись кони. Чтобы наполнить городскую казну, были проданы статуи тиранов,
стоявшие на главной площади. Не просто распроданы, а проданы в рабство: их приносили в
суд, произносили над ними обвинение, выставляли на аукционе и продавали, как рабов: кто
даст больше.
Наконец случилось событие, после которого никто уже не сомневался: да, в Сиракузах
водворилась демократия. Двое сикофантов привлекли Тимолеонта к суду за то, что он-де
недостаточно усердно одерживает победы на благо сиракузского народа. Сиракузяне сперва
опешили, потом расхохотались, а потом собрались расправиться с неблагодарными
обвинителями. Тимолеонт сказал им: «Оставьте: я для того и трудился, чтобы каждый
сиракузянин мог говорить все, что считает нужным».
Тимолеонт не вернулся в Коринф, а остался в Сиракузах: здесь он не был братоубийцей,
здесь он был только тираноборцем. Он старел, окруженный народной любовью и почестями.
Когда народное собрание обсуждало особенно важные дела, оно посылало за ним; его
привозили, слабого и слепого, на великолепной колеснице, его встречали рукоплесканиями и
славословиями, потом рассказывали ему дело, а он, не сходя с колесницы, говорил, что он об
этом думает, его шумно благодарили, а затем колесница трогалась обратно. Хоронили его
целым городом, а у могилы его выстроили гимнасий для занятий свободной молодежи.
Агафокл, тиран-горшечник
летящий к небу огонь и дым. Греки пошли по лугам, полям и садам, разоряя сытые имения и
поднимая на войну африканские племена, ненавидевшие карфагенян. По ночам со стен
Карфагена жители видели, как по всем концам долины полыхают их усадьбы. Из Сицилии в
Карфаген приходили плачевные вести: осада Сиракуз не удалась, осаждающий вождь получил
предсказание: «Сегодня ты будешь обедать в Сиракузах», обрадовался, пошел на приступ,
потерпел поражение и обедал в Сиракузах не как победитель, а как пленник.
Четыре года войско Агафокла наводило страх на Африку. И все-таки победа ему не
далась. Брать города было все труднее. Под Утику, второй после Карфагена город в Африке, он
двинул осадные башни, на которых живой защитой привязаны были карфагенские пленники;
это не помогало, карфагеняне били по своим без жалости. Утику он взял, но Карфаген выстоял.
Африканцы не поддержали Агафокла: их конные орды стояли зрителями при каждой битве
греков с карфагенянами и ждали исхода, чтобы броситься грабить слабейшего. В Сицилии
начиналась новая междоусобная война. Войска Агафокла стали роптать, собственный сын его,
Архагат, попытался было взять отца под стражу. Тогда Агафокл бросил все — и армию и сына
— и бежал в Сицилию, наводить порядок у себя дома.
Неслыханный африканский поход как внезапно начался, так внезапно и кончился.
Брошенные войска в ярости прежде всего перерезали брошенных родственников и помощников
тирана, а потом рассеялись и перешли на карфагенскую службу. Когда один воин занес меч над
Архагатом, сыном Агафокла, тот крикнул: «А что, по-твоему, Агафокл сделает за мою смерть с
твоими детьми?» — «Все равно, — ответил убивавший, — мне довольно знать, что мои дети
хоть ненадолго переживут детей Агафокла».
В Сицилии Агафокл застал такое отчаянное положение, что готов был отказаться от
тиранической власти. Бывалые друзья его уняли: «От тиранической власти живыми не уходят».
Он заключил мир с карфагенянами, соглашение с соперниками, восстановил мир, стал
восстанавливать власть. Здесь застала его смерть. Говорили, будто родной внук, сын погибшего
Архагата, отравил Агафокла, подложив ему отравленную зубочистку. Яд ее разъедал десны и
вызывал такие мучения, что Агафокл будто бы приказал сжечь себя заживо на погребальном
костре.
Свирель Феокрита
Стойкие стоики
В эти самые годы, вскоре после смерти Александра Македонского, в Афины приехал
незаметный человек, смуглый, худой и неуклюжий: купеческий сын с Кипра по имени Зенон. В
юности он спросил оракул: как жить? — оракул ответил: «Учись у покойников». Он понял и
начал читать книги. Но на Кипре книг было мало. В Афинах он прежде всего отыскал лавку, где
продавались книги, и здесь среди свитков «Илиады» на потребу школьников ему попалась
книга воспоминаний о Сократе. Зенон не мог от нее оторваться. «Где можно найти такого
человека, как Сократ?» — спросил он у лавочника. Тот показал на улицу: «Вот!» Там, стуча
палкой, шумно шагал полуголый Кратет, ученик Диогена. Зенон бросил все и пошел за нищим
Кратетом. Потом ему принесли весть: корабль с грузом пурпура, который он ждал с Кипра,
потерпел крушение, все его имущество погибло. Зенон воскликнул: «Спасибо, судьба! Ты сама
толкаешь меня к философии!» — и уже не покидал Афин.
На афинской площади был портик — стена с расписным изображением Марафонской
битвы, перед ней — колоннада и навес от солнца. Портик — по-гречески «стоя». Здесь, в
«Расписной стое» стал вести свои беседы Зенон, и учеников его стали называть «стоики». Это
были люди бедные, суровые и сильные. Старший из них, Клеанф, бывший кулачный боец,
зарабатывал деньги тем, что по ночам таскал воду для огородников, а днем слушал Зенона и
записывал его уроки на бараньих лопатках, потому что купить писчие дощечки ему было не на
что.
До сих пор философы представляли себе мир большим городом-государством с
правителями-идеями, или с гражданами-атомами, или с партиями-стихиями. Зенон представил
себе мир большим живым телом. Оно одушевленно, и душа пронизывает каждую его частицу: в
сердце ее больше, чем в ноге, в человеке — чем в камне, в философе — чем в обывателе, но она
— всюду. Оно целесообразно до мелочей: каждая жилка в человеке и каждая букашка вокруг
человека для чего-нибудь да нужна, каждый наш вздох и каждый помысел вызван
потребностью мирового организма и служит его жизни и здоровью. Каждый из нас — часть
этого вселенского тела, все равно как палец или глаз.
Как же должны мы жить? Как палец или глаз: делать свое дело и радоваться, что оно
необходимо мировому телу. Может быть, наш палец и недоволен тем, что ему приходится
делать грубую работу, может быть, он и предпочел бы быть глазом — что из того?
Добровольно или недобровольно он останется пальцем и будет делать все, что должен. Так и
люди перед лицом мирового закона — судьбы. «Кто хочет, того судьба ведет, кто не хочет, того
тащит», — гласит стоическая поговорка. «Что тебе дала философия?» — спросили стоика; он
ответил: «С нею я делаю охотой то, что без нее я бы делал неволей». Если бы палец мог думать
не о своей грубой работе, а о том, как он нужен человеку, палец был бы счастлив; пусть же
будет счастлив человек, сливая свой разум и свою волю с разумом и законом мирового целого.
А если что-то этому мешает? Если нездоровье не дает ему служить семье, а семья —
служить государству, а тиран — служить мировому закону? Если он раб? Это — ничто, это —
лишь упражнения, чтобы закалить свою волю: разве стал бы Геракл Гераклом, если бы в мире
не было чудовищ? Главное для человека — не беда, а отношение к беде. «У него умер сын». Но
ведь это от него не зависело! «У него утонул корабль». И это не зависело. «Его осудили на
казнь». И это не зависело. «Он перенес все это мужественно». А вот это от него зависело, это —
хорошо.
Для такого самообладания стоический мудрец должен отрешиться от всех страстей: от
удовольствия и скорби о прошлом, от желания и страха перед будущим. Если мой палец начнет
томиться собственными страстями, вряд ли он будет хорошо действовать; так и человек.
«Учись не поддаваться гневу, — говорили стоики. — Считай про себя: я не гневался день, два,
три. Если досчитаешь до тридцати, то принеси благодарственную жертву богам». Когда Зенона
однажды разозлил непослушный раб, Зенон только и сказал: «Я побил бы тебя, не будь я в
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 160
гневе». А когда стоика Эпиктета, который сам был раб, нещадно колотил хозяин, Эпиктет
спокойным голосом сказал ему: «Осторожно, ты переломишь мне ногу». Хозяин набросился на
него еще злее, хрустнула кость. «Вот и переломил», — не меняя голоса, сказал Эпиктет.
Если человек достигнет бесстрастия и сольется своим разумом с мировым разумом, он
будет подобен богу, ему будет принадлежать все, что подчиняется мировому разуму, то есть
весь мир. Он будет и настоящий царь, и богач, и полководец, и поэт, и корабельщик, а все
остальные, хотя бы и сидели на троне, хотя бы и копили богатства, будут лишь рабами страстей
и нищими душою. Ибо в совершенстве не бывает «более» или «менее»: или ты все, или ты
ничто. Путь добродетели узок, как канат канатоходца, — оступишься ты на палец или на шаг,
все равно ты упал и погиб. Над стоиками очень смеялись за такое высокомерие, но они стояли
на своем.
Над ними смеялись, но их уважали. Это была не Диогенова философия поденщика — это
наконец-то была, несмотря на все чудачества, настоящая философия труженика. А на
тружениках и тогда и всегда держался и дом, и город, и мир. Рабы утешались мыслью, что
душой они вольней хозяев, и цари приглашали стоиков к себе в советники. Македонский царь
Антигон Младший, бывая в Афинах, не отходил от Зенона и брал его на все свои пиры.
Напившись, он кричал ему: «Что мне для тебя сделать?» — а тот отвечал: «Протрезветь».
Сократа афиняне казнили, Аристотеля изгнали, Платона терпели, а Зенона они почтили
золотым венком и похоронили на государственный счет. «За то, что он делал то, что
говорил», — было сказано в народном постановлении.
Сад Эпикура
Счастье по пунктам
В чем счастье? На этот трудный вопрос грек мог ответить совершенно точно: он об этом
пел на каждой пирушке. Была такая старинная песня:
Греческая философия ничего не отменила в этом списке, а только дополнила его. Она
сказала: «Благо для человека бывает трех родов: внутреннее, внешнее и стороннее. Внутреннее
— это четыре добродетели; внешнее — это здоровье и красота; стороннее — это богатство и
слава, это хорошие друзья и процветающее отечество». Какое же благо важнее всего для
счастья? Конечно, внутреннее: его не отнять. Недаром мудрец Биант говорил: «Все мое — во
мне».
Четыре добродетели — это разумение, мужество, справедливость и самая необходимая —
чувство меры. (Недаром Клеобул говорил: «Мера важнее всего!», а Питтак говорил: «Ничего
сверх меры».) Разумение — это знание, что хорошо и что плохо. Мужество — это знание, что
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 162
хорошего нужно делать и что не нужно. Справедливость — это знание, для кого нужно делать
это хорошее и для кого не нужно. Чувство меры — это знание, до каких пор нужно это делать и
где остановиться. Мужество — это добродетель для войны, справедливость — для мира;
разумение — это добродетель ума, чувство меры — добродетель сердца. Разумением
порождаются понимание и доброжелательство, мужеством — постоянство и собранность,
справедливостью — ровность и доброта, чувством меры — устроенность и упорядоченность.
Царя Агесилая спросили: «Какая из четырех добродетелей важнее? Наверное, мужество?»
— «Нет! — ответил знаменитый полководец. — Будь у людей справедливость — зачем им
было бы мужество?» Платон считал важнее других добродетелей разумение; Аристотель —
чувство меры; стоики, пожалуй, все-таки мужество, но все согласились бы, что выше этого
стоит справедливость. Когда Платон расчерчивал свое идеальное государство, то разумение у
него было добродетелью правителей, мужество — добродетелью стражей, чувство меры —
добродетелью работников, а справедливость — общей добродетелью, на которой держалось все
государство.
Справедливость оказывалась такой важной потому, что справедливость — это закон, а
закон для грека — все. Понимать ее, мы помним, можно было по-разному: для одних она
означала «равнозаконие» — всем одно; для других, вроде Платона, «благозаконие» — каждому
свое. Даже такая почтенная вещь, как благочестие, была для греков не отдельной
добродетелью, а лишь разновидностью справедливости: благочестие — это справедливое
отношение к богам. Совершать несправедливость — хуже, чем терпеть несправедливость.
Мстить обидой за обиду в старину считалось справедливостью, а у философов —
несправедливостью. «Как мне отомстить врагу?» — спрашивал человек у Диогена. «Стань
лучше, чем ты был», — отвечал Диоген.
Кому же кажется, что среди земных забот все равно невозможно сохранить бесстрастие
истинного мудреца, для тех есть куда более простое житейское правило из одной эзоповской
басни:
Если же спросить у грека, что должен чувствовать человек, достигший счастья, то он,
скорее всего, коротко сказал бы: радость. Этого чувства, кажется, не отвергал никто из
философов, что бы из остального они ни ставили под сомнение. (Недаром Перикл говорил:
«Радоваться нашему достатку мы умеем лучше, чем кто-либо иной».) Уверяют, будто народную
психологию можно определить по тому слову, которым люди здороваются и прощаются.
Русские, расставаясь, говорят «прости», англичане говорят «фарвелл» — «счастливого пути»,
римляне, приветствуя, говорили «валэ!» — «будь здоров!», а греки говорили «хайре!» —
«радуйся!».
Здесь остановимся: нашему отступлению конец. А конец бывает (это тоже было
рассчитано по пунктам) четырех родов: во-первых, по постановлению, как когда принимается
закон; во-вторых, по природе, как когда закатывается день; в-третьих, по умению, как когда
достраивается дом; в-четвертых, по случайности, как когда получается совсем не то, чего ты
хотел. Будем думать, что это — конец по умению.
переспорила философа Феодора так: «Если Феодор бьет себя, Феодора, — в этом нет ничего
дурного; значит, если Гиппархия будет бить Феодора — в этом тоже нет ничего дурного!» А
самого Диогена один софист дразнил так: «Я — это не ты; я — человек; стало быть, ты — не
человек». — «Отлично! — сказал Диоген. — А теперь повтори-ка то же самое, начав не с себя,
а с меня».
Философ Стильпон кому-то доказывал, что вот эта рыба у торговца не есть еда, потому
что «еда» — понятие общее, а «рыба» — отдельное, и среди этого разговора отошел и стал
покупать эту самую рыбу. Собеседник ухватил его за плащ: «Ты подрываешь свои же доводы,
Стильпон!» — «Ничуть, — отозвался Стильпон, — доводы мои при мне, а вот рыбку того и
гляди распродадут».
Распродажа философии
Эту сценку сочинил Лукиан, самый насмешливый из античных писателей, живший уже во
II веке н.э.
У Зевса на Олимпе не хватает денег. Он выводит из загробного царства знаменитых
философов и выставляет их на продажу, как рабов. «Продаются великие учители жизни! —
кричит Гермес. — Кто хочет хорошей жизни, подходи и выбирай по вкусу!» Покупатели
подходят и прицениваются.
На помосте — Пифагор. «Вот чудесная жизнь, вот божественная жизнь! Кто хочет быть
сверхчеловеком? Кто хочет узнать гармонию мироздания и ожить после смерти?» — «Можно
его расспросить?» — «Можно». — «Пифагор, Пифагор, если я тебя куплю, чему ты меня
научишь?» — «Молчать». — «Я в немые не хочу! А потом?» — «Считать». — «Это я и без тебя
умею». — «Как?» — «Раз, два, три, четыре». — «Вот видишь, а ты и не знаешь, что четыре —
это не только четыре, а еще и тело, квадрат, совершенство и наша клятва». — «Клянусь твоей
клятвой, не знаю! А еще что скажешь?» — «Скажу, что ты себя считаешь одним, а на самом
деле ты другой». — «Как? Это не я с тобой разговариваю, а кто-то другой?» — «Теперь-то это
ты, но раньше ты был другим и после будешь другим». — «Так и не умру никогда? Неплохо! А
чем тебя кормить?» — «Мяса не ем, бобов не ем». — «Прокормлю! Гермес, запиши его за
мною».
На помосте — Диоген. «Вот мужественная жизнь, вот свободная жизнь! Кто купит?» —
«Свободная? А я не попаду под суд, купив свободного?» — «Не бойся, он говорит, что он и в
рабстве свободен». — «А что он умеет?» — «Спроси!» — «Боюсь, укусит». — «Не бойся, он
ручной». — «Диоген, Диоген, ты откуда?» — «Отовсюду!» — «На кого ты похож?» — «На
Геракла!» — «Почему?» — «Воюю с наслаждениями, очищаю жизнь от излишеств». — «Что
же для этого нужно сделать?» — «Деньги бросить в море, спать на голой земле, есть отбросы,
на всех ругаться, ничего не стыдиться, трясти бородою, драться палкою». — «Ругаться и
драться — это я и сам умею. Но руки у тебя сильные, в землекопы годишься; если отдадут тебя
за два гроша, возьму». — «Бери!»
«А вот две жизни сразу, одна другой мудрее! Кому угодно?» — «Что это? Один все время
смеется, другой все время плачет. Ты что смеешься?» — «Над тобой смеюсь: ты думаешь, ты
раба покупаешь, а на самом деле — только атомы, пустоту и бесконечность». — «Что пустоты в
тебе много, это я вижу. А ты что плачешь?» — «Плачу, что все приходит и уходит, что во
всякой радости — горе, а в горе — радость, что нет вечного в вечности, а вечность есть дитя,
играющее в кости». — «Не по-людски говоришь!» — «Не для людей говорю». — «Так тебя и не
купит никто». — «Все равно достойны слез: покупатели и непокупатели». — «Оба они
сумасшедшие: не надо их!». — «Эх, Зевс, останутся эти у нас непроданными!».
«Выводи афинянина». — «Прекрасная жизнь, разумная жизнь, святая жизнь — кому?» —
«Как, Платон, тебя опять в рабство продают? Ну а если я куплю тебя, что я буду иметь?» —
«Весь мир». — «Где же он?» — «Пред моими очами. Ибо все, что ты видишь, — и земля, и
небо, и море, — на самом деле совсем не здесь». — «Где же они?» — «Нигде: ведь если бы они
существовали где-нибудь, то это не было бы существованием». — «А почему я их не вижу?» —
«Потому что глаз души твоей слеп. Я же вижу и тебя, и себя, и истинного тебя, и второго себя,
и вот так все на свете вижу дважды». — «Что ж, купить в одном рабе целый мир — я готов!
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 165
Словарь V
Старые знакомые
Большинство слов, о которых мы говорили раньше, были такие научные, что всякому
было ясно: они не русские, они заимствованные, с греческого — так с греческого. А вот
некоторые слова совсем простые — такие, что вряд ли кто задумывался над их
происхождением. Это потому, что в русский язык они пришли давно, стали привычны и подчас
переосмыслялись и видоизменились.
АД. По-гречески первоначально подземное царство (и бог, его царь) называлось
«не-видимое» — а-ид-ес; и мы, пересказывая мифы, обычно пишем аид. Потом это слово стало
произноситься адес; потом, уже в средние века, — адис; отсюда наше ад.
АТЛАС. Атласом или Атлантом (в разных падежах по-разному) звали могучего титана,
брата Прометея; за то, что он боролся против богов, ему велено было стоять на краю земли и
поддерживать плечами небесный свод; а потом его обратили в высокую гору. Гора эта (вернее,
целый массив) — в северной Африке, и до сих пор называется Атлас, а лежащий к западу от нее
океан — Атлантический. В XVI в. знаменитый картограф Г. Меркатор, издав альбом
географических карт, украсил его переплет фигурой Атласа с огромной сферой на плечах. По
этой фигуре все такие альбомы стали называть атласами. Название же ткани «атлас» совсем
другого происхождения — от арабского слова, которое значит «гладкий».
ГАЗ. Это слово ввел в употребление в начале XVII в. фламандский химик ван Гельмонт,
изучавший состав воздуха. Он говорил, что воздух есть хаос, состоящий из разных паров, а
слово «хаос» произносил и писал на фламандский лад: газ. Слово же хаос, конечно, греческое и
означает «беспорядок, всеобщее смешение», а буквально — «пустота, зияние».
ГИТАРА. Это не что иное, как греческая кифара: слово то же (лишь немного
исказившееся при переходе из греческого в латинский, потом немецкий, потом польский и
потом русский язык), хотя инструмент совсем не тот: нынешняя гитара — инструмент
щипковый, а на греческой лире-кифаре играли бряцалом.
ИГРЕК. По-французски это значит «и греческое»: так называется буква у, пишущаяся во
французском языке преимущественно в словах греческого происхождения. Поэтому
правильное (французское) ударение в этом слове — игре́к; но теперь его все чаще произносят
и́грек, и это уже перестало быть ошибкой.
ИДИОТ. Было греческое слово идиос — свой, частный, особый, отдельный; отсюда
идиотес — частное лицо. Греки были народом общительным и общественным; всякий, кто
сторонился общественной жизни и предпочитал жить частным лицом, казался им чудаком и
даже дураком. Отсюда — нынешнее бранное значение этого слова.
ИЗВЕСТЬ. Мы говорим «негашеная известь»; «негашеная» — это точный перевод
греческого слова а-сбестос. Оно было занесено на Русь византийскими каменщиками еще в
киевские времена и быстро исказилось по образцу русских слов с приставкой из-: так
получилось слово известь и все его производные — известняк, известка и пр. А потом, тысячу
лет спустя, слово асбест пришло в русский язык вторично — как научное название
несгораемого волокнистого минерала, идущего на огнеупорные поделки. На Урале есть даже
город под названием Асбест.
КИТ. Было древнегреческое слово кетос, в средневековом произношении китос; оно
означало «морское чудовище», большое, страшное и зубастое. Когда греческие переводчики
еврейской Библии писали, что пророк Иона был проглочен, а потом выплюнут китом, они
представляли как раз такое прожорливое чудовище. А уже потом это слово было перенесено на
океанских животных, больших и страшных, но не зубастых и не прожорливых.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 167
Часть шестая
Александр и Александрия, или Греция подводит итог
Блажен овладевший знанием:
Нет ему ни народных бед,
Нет для него неправедных дел,
Пред взором его —
Бессмертный космос природы,
И откуда он встал, и как он стоит;
У такого в душе
Нет места недоброму помыслу.
Еврипид
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 168
Юность Александра
Подвиги Александра
Александр хотел владеть Азией не как захватчик, а как наследник: по праву самого
доблестного и мудрого. Когда он проходил через Фригию, ему показали в храме колесницу
древнего царя Гордия, дышло которой было привязано к ярму узлом каната из кизиловой коры.
Говорили, что кто развяжет этот узел, тот унаследует власть над всей Азией. Александр
попробовал и не смог: узел был запутанный. Тогда он взмахнул мечом и разрубил Гордиев узел.
Это вошло в пословицу.
Когда он пришел в Египет, то узнал, что здесь царей считают живыми богами. Тогда он
объявил себя богом, сыном Зевса-Аммона. Азиатские народы признали это с готовностью: они
привыкли. Греки — другое дело: они негодовали. Афиняне так шумели в своем народном
собрании, что оратор Демад им сказал: «Оберегая ваше небо, не прозевайте вашу землю!»
Только спартанцы презрительно ответили послу Александра: «Если Александр хочет быть
богом — пусть будет!»
Главная борьба за Азию предстояла с персидским царем Дарием Младшим. Александр
уже разбил его в одной битве — предстояла вторая. Дарий предложил Александру мир и
половину своего царства. Старый полководец Парменион сказал: «Я согласился бы, будь я
Александром». Александр ответил: «А я согласился бы, будь я Парменионом». Дарию он
написал: «В небе не может быть двух солнц: покорись или бейся». Дарий дрогнул. Перед самой
битвой он опять предложил Александру полцарства и огромный выкуп. Александр ответил:
«Ты предлагаешь мне то, что тебе уже не принадлежит».
Битва произошла под Гавгамелами. Александр победил. Решающей схваткой был натиск
персидских колесниц с широкими серпами по бокам: серпы подрезали врагов под колени, как
колосья в поле. Александр приказал своим воинам бить копьями о щиты; страшный лязг
испугал вражеских лошадей, колесницы дрогнули и повернули назад.
Дарий бежал. В бегстве его убил изменник — сатрап Бесс. Этим он хотел купить милость
Александра. Но Александр ответил изменнику ненавистью. Он не хотел убивать Дария: он
хотел принять от него власть и по-царски сделать его своим другом и советником, как когда-то
Кир Креза. Бесса он выдал на расправу пленным родственникам и родственницам царя Дария.
Они казнили его страшной казнью: изрубили на мелкие куски и из пращей разметали эти куски
по пустыне во все стороны.
Александр стал персидским царем. Он взял в жены дочь Дария и знатнейшим
македонянам велел тоже взять персидских жен. Пятьсот молодых персов он велел воспитывать
по македонскому обычаю. Когда он сидел на троне, ему должны были кланяться
по-восточному, земными поклонами. Македоняне начали роптать. Друг Александра Клит
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 170
крикнул ему на пиру: «Счастливы те, кто погибли раньше, чем нас стали бить персидскими
розгами!» Александр метнул копье и убил Клита.
Войско шло дальше на восток. Мимо гробницы великого Дария; на ней было написано: «Я
— Дарий, царь великий, царь царей, царь персов, царь народов; никто не сделал столько добра
друзьям и зла врагам своим; я мог все». Мимо гробницы великого Кира; на ней было написано:
«Я — Кир, царь великий, царь царей, царь персов, царь народов; кто бы ты ни был, путник, я
знал, что ты придешь; не лишай меня земли, покрывающей мой прах». Гробница эта стоит до
сих пор, и в Иране ее чтут, как святыню. Невдалеке был Персеполь, город царских дворцов,
столица Персиды; Александр сжег его до основания, это была расплата за сожженные Ксерксом
Афины. Александр шел дальше: там за Персией была Индия.
В Индии были два царства и два царя: Таксил и Пор. Таксил отказался от боя и стал
союзником Александра. Пор принял бой, был разбит, но так понравился Александру, что тот
вернул ему царство и тоже сделал его своим союзником. Таксил на вызов Александра сказал
так: «Я готов дать тебе то, чего у меня больше, и взять у тебя то, чего у тебя больше; зачем нам
биться?» Пор был исполинского роста, в бою он сидел на слоне, как всадник на лошади, и слон
хоботом вынимал ранившие хозяина стрелы. Взятый в плен, на вопрос, как с ним обращаться,
он сказал: «Как с царем». — «Больше ты ничего не скажешь?» — переспросили его. «Если
Александр — настоящий царь, этого довольно», — ответил Пор.
Александр спросил, кто научил Таксила и Пора их благородству и мудрости. Они
ответили: «Голые мудрецы». В Греции Диоген был один, в Индии таких мудрецов было много.
Они сидели в чаще тропического леса на солнечной поляне, коричневые, прямые, спокойные,
не разговаривая друг с другом, погруженные только в свои мысли. Местные жители приносили
им по горстке риса в день — больше они ничего не ели. Александр захотел их увидеть. Он
послал к ним в лес гонца с рассказом о своих подвигах. Мудрецы сказали: «Неужели Александр
не мог добраться до нас без таких хлопот?» Но они согласились видеть его и ответить на его
вопросы.
Александр задал мудрецам десять вопросов и получил десять ответов. Первый вопрос был
такой: «Кого в мире больше — живых или мертвых?» — «Живых, — ответили мудрецы, —
потому что мертвых больше нет». Второй вопрос: «Что кормит больше животных — земля или
море?» — «Земля, потому что море — это тоже часть земли». Третий вопрос: «Какое животное
самое хитрое?» — «То, которое еще не попадалось человеку». Четвертый вопрос: «Зачем вы
склоняли Пора к борьбе со мной?» — «Чтобы он со славой жил или со славой умер». Пятый
вопрос: «Что было раньше — день или ночь?» — «День был раньше на один день». («Трудный
ответ!» — сказал Александр. «На трудный вопрос!» — отвечали мудрецы.) Шестой вопрос:
«Как заслужить любовь?» — «Будь самым сильным, но не самым страшным». Седьмой вопрос:
«Как стать богом?» — «Сделай то, что не под силу человеку». Восьмой вопрос: «Что сильнее —
жизнь или смерть?» — «Жизнь: в ней больше страданий». Девятый вопрос: «Когда надо
человеку умирать?» — «Когда смерть будет для него лучше жизни». Десятого вопроса
историки не запомнили.
За Индией лежали новые земли, но после разговора с мудрецами Александру уже не так,
как прежде, хотелось их покорять. Войско его, измученное бесконечным походом, роптало и
требовало возвращения. Александр повернул. Обратный путь шел через дикую выжженную
пустыню. Воды не было, вместо нее из Индии взяли с собой несметные запасы вина. Путь
войска превратился в пьяное шествие, всюду гремели чаши, свистели флейты, звучали песни,
люди падали и больше не вставали. Александр ехал в колеснице, среди пурпурных ковров, под
сенью зеленых ветвей, как бог Дионис. В вине он искал забытья: он не знал, зачем ему жить
дальше.
С Александром ехал индийский мудрец Калан: он согласился покинуть родину и стать
советником царя. В дороге он заболел и, чтобы избавиться от мучений, сжег себя заживо по
индийскому обычаю. («Калан сильнее меня: я сражался с царями, он — с мучениями и
смертью», — сказал Александр.) Перед тем как взойти на костер, Калан посмотрел Александру
в глаза и сказал: «Мы скоро свидимся». Это было первое предзнаменование смерти Александра.
Вторым предзнаменованием была смерть Гефестиона, лучшего друга царя. Когда-то
Александр вместе с Гефестионом вошел впервые к пленным жене и дочери Дария; Гефестион
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 171
был одет богаче, пленницы приняли его за Александра и простерлись перед ним ниц.
«Ничего, — сказал тогда Александр, — он такой же Александр, как и я». Теперь Гефестион
заболел, врач назначил ему диету, Гефестион не утерпел и нарушил ее, и это его погубило.
Александр был безутешен. В знак траура греки стригли волосы — в память о Гефестионе
Александр остриг гривы коням в своей коннице и разрушил зубцы на городских стенах. Вместо
погребальной жертвы он пошел в поход на племя коссеев и перебил всех способных носить
оружие. В персидском главном храме он велел погасить священный огонь — раньше это
делалось только при смерти царей. «Ты не боишься?» — спросили его. Он не ответил.
Третье предзнаменование было таинственное. Александр с друзьями играл в мяч в
гимнастической комнате своего дворца. По греческому обычаю играли голыми, сложив одежду
на кресла. Вдруг игравшие увидели, что на царском кресле в царском одеянии сидит
незнакомый человек: грязный, худой, стиснув зубы и глядя тупыми глазами прямо перед собой.
Его схватили; он молчал. Его бросили на пытку. Тогда он сказал, что звать его Дионисий,
родом он из Мессении, сидел в тюрьме, но к нему явился бог Серапис, снял с него оковы и
велел прийти сюда, надеть царское платье и молчать. Его казнили. Но Александр был мрачен.
Отчего умер Александр? Трезвые люди пожимали плечами и говорили: «От лихорадки
после пьяного пира». Скорее всего, так оно и было. Но никто не хотел верить, что покоритель
мира во цвете лет умер так случайно. И рассказывали страшные вещи о том, как его отравили.
Отравою была вода Стикса: оказывается, эта адская река в одном месте Греции пробивалась
из-под земли на поверхность, катила свои зловещие черные воды, а потом опять уходила под
землю. Вода в ней была такая ядовитая, что разъедала даже камень и металл. Не разъедала она
только козье копыто. В козьем копыте злоумышленники тайно доставили ее из Греции в
Вавилон к Александру. И тут на пиру военачальник Александра Кассандр будто бы тайно
уронил несколько капель этой воды в чашу царя.
Он умирал, не оставив наследников своему всемирному царству. Друзья-военачальники
толпились у его постели. Александр уже почти не мог говорить. Его спросили: «Кому ты
оставляешь царство?» Он прошептал, едва шевеля губами: «Достойнейшему». Его спросили:
«Кто будет надгробной жертвой над тобой?» Он выдохнул: «Вы». Когда он умер и начались
кровавые войны за власть между его военачальниками, они часто вспоминали это его последнее
слово.
Ему было тридцать три года. И потом, два с половиной века спустя, Юлий Цезарь в свои
тридцать три года плакал и говорил: «В моем возрасте Александр уже покорил мир!» А
преемник Цезаря Август в свои тридцать три года улыбался и говорил: «Не понимаю, почему
Александр предпочел покорять чужие царства, вместо того чтобы хорошо править своим?»
Сказка об Александре
звездами на крыше дворца, и Александр спросил: «А могут ли предсказать тебе звезды твою
собственную смерть?» Нектанеб ответил: «Да, суждено мне умереть от собственного сына». И
тогда Александр столкнул Нектанеба с крыши дворца и, наклонясь, сказал разбившемуся: «А не
лживы ли твои звезды?» Но Нектанеб, умирая, ответил: «Нет, умер я в назначенный час и от
руки собственного сына, потому что ты, Александр, — мой сын, а не Зевса и не Филиппа…» —
и тут он рассказал Александру все о себе и о нем, а потом испустил дух.
Александр возмужал, собрал войско и пошел освобождать отчее царство. Сперва он
пошел на запад, покорил римлян, покорил карфагенян, достиг океана у Геракловых столпов на
краю света и поставил там надпись. Потом он пошел на юг, и достиг Египта, и увидел там
статую Нектанеба, на которой было написано: «Я — царь и бог этой земли, я покинул ее
старым, а вернусь в нее молодым, и власть моя будет вновь над целым миром», — и объявил
народу, кто он такой, и народ ликовал, и Александр выстроил на этом месте город
Александрию. Потом он пошел на восток, победил персидского царя Дария, победил
индийского царя Пора, а о том, что было дальше, он сам написал своему учителю, мудрому
Аристотелю, приблизительно так:
«А по сокрушении царя Пора пошел я с войском моим еще того далее, к крайнему морю.
И путь был лесом, а лес был душен, и шли мы ночью, потому что днем от зноя нельзя было
идти. А в лесу том жили дикие люди, ноги раздвоены, как копыта, лица женские, а зубы
псиные; и скорпионы длиною в локоть; и летучие мыши величиною как орлы; и зверь-царезуб,
который глотает слона единым глотком. Тридцать ночей мы шли и вышли к великому океану, у
которого кончается свет. В том океане виден был остров, и я хотел поплыть на тот остров, но
друг мой Филон сказал мне: „Не плыви, царь, а позволь поплыть мне, потому что таких, как я, у
тебя много, а такой, как ты, у нас один“. Снарядил он челн и поплыл к тому острову, но остров
вдруг ушел в пучину морскую, потому что это был не остров, а чудо-кит, и на том месте вода
закрутилась крутнем, и погиб мой друг Филон. А у берега того океана растет дерево, на
рассвете малое, а в полдень до небес, а ввечеру опять малое; на ветвях того дерева сидят две
птицы, лица у них женские, и говорят они греческим языком. Они мне молвили: „Полно,
Александр! одолел ты Дария, одолел ты Пора, нет более в мире места для славы твоей“. А
вокруг того дерева живут люди-безголовцы, у которых глаза, нос и рот — на груди; кормятся
они только грибами, каждый гриб величиною с щит, а нравом они просты и добры, как дети.
Стал я их спрашивать, какие народы живут от них к северу и югу; и сказали они, что к югу
живут амазонки, народ женский, мужчин у них нет, живут они войной, и каждая амазонка
отрезает себе правую грудь, чтобы она не мешала ей натягивать тетиву лука; а к северу живут
народы Гог и Магог, женщин у них нет, живут они тоже войной, едят только сырое мясо и пьют
кровь убитых. Тогда мы пошли к югу; и амазонки не стали с нами воевать, а объявили, что
хотят справить свадьбу с моими воинами, чтобы родить от них таких же доблестных дочерей,
как отцы. Так мы и сделали, а потом амазонки отпустили нас с честью и дарами. Тогда мы
пошли к северу; и здесь на нас вышли восемьдесят два царя народов Гог и Магог, но я победил
их, прогнал за высокие горы, а в горах поставил медные ворота на железном пороге, высоты в
них шестнадцать локтей, а сторожат их триста моих македонян, триста персов и триста
индийцев; когда же Гог и Магог выйдут из-за гор, то настанет конец света. Здесь, в горах, была
черная пещера, откуда днем видно звезды, и я вошел туда и услышал голос: „Полно,
Александр! я — Сесонхосис, предок твой, первый царь Египта, а ныне бог, но имя мое забыто, а
твое будет вечно, потому что ты выстроил город Александрию“. Воротясь же к океану,
вопросил я людей-безголовцев, какое у них есть славнейшее прорицалище, потому что обняла
мою душу забота. И они привели меня в священную рощу Солнца, а там росли два дерева,
видом как кипарис, но высотою до небес, и меж ними гнездо птицы феникс, которая смерти не
знает, а раз в тысячу лет улетает отсюда в Аравию, там складывает себе костер из благовоний и
входит в огонь старой, а выходит юной. Из тех двух деревьев одно говорит по-человечески на
восходе, в полдень и на закате солнца, а другое — на восходе луны, в полночь и перед
рассветом, и я вопросил те деревья, долго ли мне еще жить, а они ответили: „Полно, Александр!
пришло тебе время умереть, а умрешь ты в своем Вавилоне от ближних твоих“. И, услышавши
это, повернул я мое войско и пустился обратно в Вавилон к ближним моим…»
Эту сказку об Александре греки тотчас пересказали по-гречески (и для верности
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 173
Наследники Александра
что боялся сжечь мастерскую художника Протогена. Сняв осаду, он бросил машины на Родосе,
и от продажи их родосцы нажили столько денег, что воздвигли на них в своей гавани чудо света
— колосс Родосский, самую большую статую в мире, у которой, говорят, корабли проплывали
между ног.
Но могущество Антигона и Деметрия было недолгим: против них сплотились четверо
младших соперников и пересилили. Это были: Птолемей, умнейший из правителей, хитростью
залучивший в свою столицу Александрию драгоценные останки великого Александра; Лисимах
— тот самый, который был брошен льву и убил льва; Селевк — единственный повторивший
поход Александра на Индию и получивший от индийского царя пятьсот слонов; и Кассандр,
который будто бы отравил Александра Великого и теперь не мог смотреть даже на его статуи.
Решающая битва произошла в Малой Азии. Антигону было восемьдесят лет, он сидел на коне,
как исполин; ему крикнули: «Царь, в тебя стреляют!» — он ответил: «В кого же им еще
стрелять?» Слоны Селевка решили исход боя. Антигон погиб, Деметрий бежал. Победители
поделили державу: Египет — Птолемею, Азию — Селевку, запад Малой Азии и Фракию —
Лисимаху, Македонию — Кассандру.
Деметрий Полиоркет остался царем без царства. Он метался из страны в страну, им
восхищались, его прославляли, но закрепиться он нигде не мог. Окруженный в Малой Азии, он
сдался на милость Селевка; сыну своему, Антигону Младшему, он переслал приказ: «Считай
меня мертвым и, что бы я тебе ни писал, — не слушайся». Антигон умолял Селевка отпустить
отца и предлагал себя взамен — Селевк не слушал. Деметрий умер, пьянствуя в плену у
Селевка. Сын его, однако, сумел отбить последний, малый, но почетный кусок державы
Александра — Македонию.
За царскими победами приходили царские будни: огромными державами нужно было
управлять, а это давалось трудно. Еще Деметрию в Греции приходилось высиживать целые дни
перед народом, принимая просьбы и разбирая споры. Однажды, изнемогши, он встал; его
ухватила за плащ какая-то старушка: «Выслушай и меня!» — «Нет времени». — «Если нет
времени, то нечего и царствовать!» Селевк говорил: «Если бы я знал, чего стоит царская власть,
я не наклонился бы поднять упавшую диадему». Антигон Младший говорил сыну: «Помни:
царская власть — это только почетное рабство». Сына тоже звали Антигон. Когда против него
вспыхнуло восстание, он вышел к народу без стражи, швырнул в толпу царский пурпурный
плащ и сказал: «Найдите или такого царя, который бы вам не приказывал, или такого, какого
бы вы слушались, а мне ваше царство не в радость, а в тягость!» И народ утих.
Царским обычаем стало держать советников-философов. «Читай книги, — говорил
Птолемею старый Деметрий Фалерский, ученик Аристотеля, — они скажут тебе то, чего не
посмеют друзья», и Птолемей собирал великую Александрийскую библиотеку. А когда умер
несокрушимый стоик Зенон, царь Антигон Младший воскликнул: «Для кого же мне теперь
царствовать?»
Время шло, из наследников Александра остались в живых только двое: Лисимах и Селевк.
Враждовать им было не из-за чего, но им, помнившим Александра, скучно было доживать век
среди молодых деловитых царей-политиков, и они пошли друг на друга, как богатыри, в
единоборство. Лисимаху было за семьдесят, Селевку под восемьдесят. Лисимах пал в бою,
Селевк был зарезан в походе на Македонию. Это была последняя жертва на тризне Александра.
Александрийская библиотека
по-научному, улицы пересекались под прямыми углами, главная была шириной в 30 метров;
обнесенная колоннадой, она тянулась на целый час ходьбы, от Ворот Солнца до Ворот Луны.
На центральном перекрестке была площадь, а на площади — исполинский мавзолей с телом
Александра Великого. Ближе к морю стоял царский дворец, а при нем — дом, посвященный
Музам: Мусей.
Мусей не был музеем в нашем смысле слова: хранить обломки древних культур греки не
любили. Это было место, где шла работа над живой культурой, нечто вроде академии наук
пополам с университетом. Мысль о Мусее подал царю Птолемею Деметрий Фалерский; здесь
на царские деньги велась та самая разработка всех наук сразу, о которой мечтал в своем Ликее
учитель Деметрия Аристотель. Царь Птолемей сам приглашал в Александрию лучших ученых и
поэтов со всех концов мира. «Курятником Муз» называл Мусей один непочтительный философ.
Здесь был двор для прогулок, зал для разговоров, комнаты для занятий с учениками,
лаборатории, обсерватории, столовая для общих трапез. А главное, была библиотека.
До сих пор у нас не было речи о библиотеках и очень мало было речи о книгах. Нам
странно это представить, но Афины обходились без книг или почти без книг. В маленьких
городах, где каждый знал каждого, культура усваивалась с голоса: незнающие спрашивали,
знающие отвечали. Кто хотел иметь, предположим, сочинения Платона, тот шел в Академию и
сам переписывал их у его учеников. Теперь, после Александра, все переменилось. Мир
расширился, люди снялись с насиженных мест, спросить «как жить?» было теперь не у кого —
только у умных книг. Люди бросились читать, покупать, собирать книги; в ответ на спрос
появились мастерские, где книги переписывались уже на продажу. Самой большой книжной
мастерской был Египет: здесь рос папирус, а книги писались на папирусных свитках. И самым
большим собранием книг была Александрийская библиотека.
Папирусные свитки греки научились делать у египтян. Шириной они были с эту книгу, а
длиной — метров шесть. Бывали и длиннее, но ими уже было неудобно пользоваться. «Большая
книга — большое зло», — говорил александрийский библиотекарь, поэт Каллимах. Текст
писался на них столбцами шириной в длинную стихотворную строчку. Обычно в свитке
помещалась тысяча с лишним строк. Писатели к этому привыкли и сами делили свои сочинения
на разделы — «книги» — приблизительно такой длины. Начало и конец свитка приклеивались
к палочкам, чтобы за них держать. Держали свиток правой рукой, а разворачивали левой и,
читая, перематывали его постепенно с задней палочки на переднюю. Если вы увидите
какое-нибудь древнее изображение человека со свитком — приметьте, в какой руке у него
свиток. Если в правой, то это книга еще не прочитанная, а если в левой — уже прочитанная.
Строчки разлиновывали свинцовым колесиком, писали тростниковым пером, чернила
делали из черного сока каракатицы или из «чернильных орешков» — наростов на дубовых
листьях. Ошибки смывались губкой или попросту слизывались языком. Заглавия и заглавные
буквы писались красным — отсюда выражение «с красной строки». Если книга делалась на
продажу, то писец писал аккуратными прописными буквами: буква под буквой, как по
клеточкам («по-печатному» — сказали бы мы); если для себя — то скорописью, как попало.
Писалинеразделяяслов, а чтобы легче было читать, иногда
расставля́линадстроко́йзна́киударе́ния. Паузы отмечали вертикальной черточкой. Много веков
спустя из этой черточки получилась наша запятая.
У книготорговцев были книжные мастерские, где изготовлялось сразу по многу
экземпляров нужной книги. Ученые рабы-писцы (стоили они очень дорого) сидели в ряд и
писали, а начальник прохаживался перед ними и внятно диктовал. Потом, в средние века, книги
стали переписываться иначе: писец-монах сидел один в своей келье, держал перед собой
нужную книгу и списывал с нее. Ошибок и те и другой делали очень много, но ошибки были
разные: у древних переписчиков — слуховые, у средневековых — зрительные. Вместо слова
«Иония» античный писец, недослышав, писал «Еония», а средневековый, недосмотрев, —
«Нония».
Разобраться в переписываемом подчас бывало нелегко. Представьте себе, что вы на полях
вашего учебника записали со слов учителя какое-то добавление. Если учебник печатный, а
ваше добавление, понятно, написано от руки, то спутать их невозможно. Если же и учебник, как
в древности, рукописный, и добавление ваше рукописное, то легко подумать, что это случайно
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 176
«Бета-альфа — ба»
лишним лет назад и пробивал себе дорогу с боем: еще Лев Толстой утверждал, что
по-старинному, по складам, учились лучше. Одолев склады, читали первые слова — имена
богов и героев: «Зевс. А-фи-на. А-га-ме-мнон». За первыми словами — первые фразы; обычно
это были поучительные стихотворные строчки:
Читали только вслух: греческие строчки, где не было пробелов между словами, а были
ударения, иначе читать было трудно. Даже на исходе античности на тех, кто умел читать про
себя, смотрели как на чудо света. Очень много учили наизусть. Были такие любители, которые
знали наизусть всего Гомера; правда, их почему-то упорно считали дураками. У
профессиональных ораторов, которым нужно было держать в уме большие судебные речи,
память бывала почти фантастическая: они умели, например, прослушав впервые сто строк
стихов, тут же повторить их от конца к началу.
Писать учились на дощечках величиной с ладонь, покрытых воском и скрепленных
шнурками в книжечку. Писали палочкой, заостренной с одного конца: острым концом
выцарапывали буквы, тупым заглаживали неправильно написанное. Это оказалось очень
удобным: так писали потом почти все средневековье. Многие такие деревянные тетрадки
сохранились; надо признаться, что буквы в них часто бывают почти неузнаваемы, и ученые с
трудом их расшифровывают. Что делать: на воске хорошо пишутся прямые линии, но очень
плохо — изогнутые. (Кто хочет — пусть проверит.) Часто можно видеть: верхние строчки на
табличке — четкие и аккуратные (они были обведены по трафарету или написаны для образца
учителем), а дальше — чем ниже, тем хуже. Впрочем, в современных школьных тетрадках
бывает то же самое…
Для упражнения в счете служила клетчатая доска — «абак». В ней были клеточки для
единиц, десятков, сотен и так далее; на клеточки клали камешки или бобы, от одного до девяти.
На таких клетчатых счетах нетрудно было научиться сложению, вычитанию и даже умножению
(делению — гораздо труднее), а потренировавшись, можно было производить эти действия и в
уме. Тем не менее с арифметикой древним было тяжело: до нас дошло много случайных
обрывков хозяйственных счетов и прочего скучного материала, и ошибок там больше, чем в
тетрадке у любого из вас. «Прогресс науки, — сказал один современный математик, — не в
том, что мы умеем делать, чего раньше не умели, а в том, что сейчас каждый умеет делать то,
что раньше умели лишь талантливые».
Кроме чтения, письма и счета, нужно было учиться музыке и пению: каждому гражданину
предстояло хоть иногда участвовать в праздничных шествиях и хорах. Пение было проще, чем
теперь: только в унисон, без нынешнего многоголосья, чтобы отчетливее было слышно слова.
Зато учиться пению было труднее: перенимать можно было только с голоса, нот не было, в
лучшем случае были значки для подкрепления памяти. Пение сопровождалось игрой на кифаре
с семью струнами, по которым ударяли костяным бряцалом. Сперва упражнялись и на дудке, но
потом бросили: решили, что раздувающиеся щеки уродуют лицо, а стало быть, дудка
недостойна свободного гражданина, который должен быть обязательно красив, и дудку
оставили рабам.
Вот на эту начальную премудрость тратил юный грек лет шесть—восемь своей жизни —
примерно до четырнадцати лет. Эту школу проходили все: неграмотных в Греции не было или
почти не было (полуграмотных — сколько угодно). А затем, если у тебя был интерес,
способности и деньги, ты мог брать уроки у специалистов — словесников, математиков,
врачей.
Большая порка
Школьники в Греции, как и во все времена, бывали разные. Поэтому, может быть, не
лишней будет и вот такая сценка в стихах, сочиненная поэтом Геродом как раз в то время, о
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 178
Урок словесности
«Мески» — это значит «мулы» (по-гречески здесь стоит такое же малопонятное слово).
Но если так, то Аполлон ведет себя нехорошо: хочет наказать греков, а начинает с ни в чем не
повинных животных. И поэт его описывает нехорошо: светлый солнечный бог не может быть
«ночи подобный». Вот такие упреки и предъявлял Гомеру Зоил; было их столько, что книга его
называлась «Бич Гомера». А Аристарх заступался за Гомера примерно так. Во-первых, «мески»
в старинном языке, может быть, значило не только «мулы», а и еще что-нибудь, например
«часовые». Во-вторых, для начала эпидемии это очень правдоподобная картина: от солнца
разогревается земля, от земли поднимаются ядовитые пары, от них первыми погибают
четвероногие животные, а от них заражаются люди. А в-третьих, и в-главных, так достигается
постепенность нарастания беды: вот Аполлон приближается, вот как бы в предупреждение
гибнут животные, и вот, наконец, мор поражает людей. Слова же «ночи подобный» не значат
«темный, как ночь», а значат «страшный, как ночь» и поэтому вполне уместны.
Эти споры были очень полезны: они учили греков не только любить Гомера, но и
понимать, почему они его любят. Но, конечно, как во всяких спорах, здесь было очень много и
лишних слов, и лишнего самомнения.
Лишние слова выплескивались в комментарии — примечания к стихам.
Комментированное издание «Илиады» выглядело так: крупными красивыми буквами писался
текст Гомера, а на полях и между строк мелким почерком рябили примечания.
Комментировалось буквально каждое слово: почему «в самом начале», а не просто «вначале»?
кто такие «мески»? можно ли сказать «напал» о выстреле из лука? относится ли слово
«празднобродных» (то есть попросту «бродячих») только к псам или также и к мескам? и так
далее. Что не помещалось между строчек, о том писали отдельные книги. Один словесник о
шестидесяти строчках «Илиады» (это был очень скучный перечень троянских войск) написал
тридцать книг комментариев. Самым же плодовитым александрийским ученым был Дидим,
сын Дидима, по прозвищу Меднобрюхий: за свою жизнь он написал то ли 3500, то ли 4000
книг, причем сам уже не помнил, о чем он писал, о чем нет, и некоторые книги сочинял по два
раза.
Особенное раздолье здесь открывала мифология. Как звали няньку царя Агамемнона,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 180
сколько лет было Елене в начале Троянской войны, точно ли прозвище Аполлона «Сминфий»
означает «мышиный» и почему — обо всем этом спорили до потери сил. Сами цари
забавлялись этими спорами. Птолемей поддразнивал александрийских словесников: «Ахилл —
сын Пелея, а чей сын Пелей?…» — пока один из них ему не ответил: «Вот ты — сын Лага, а
чей сын Лаг?» И Птолемей умолк, потому что в цари он попал из не очень-то знатного рода.
Победами в этой ученой игре словесники хвастались как дети. Одного из них за вечную
похвальбу дразнили «Сам себе бубен». Звали его Апион. Ему мало было вычитывать
интересные редкости из старых книг, он уверял, будто изучил колдовство и нарочно вызвал с
того света тень Гомера, чтобы спросить его, где же он все-таки родился и кто были его
родители. Правда, когда его спрашивали: «Где же? Кто же?» — он отвечал, что Гомер запретил
ему это разглашать. Другой словесник получил прозвище «Есть-или-нет» — это потому, что за
обедом он не мог взять куска в рот, не припомнив, упоминается ли это кушанье у древних
писателей и что о нем говорится. А третий, чтобы казаться начитанным, заучил начальные
строчки множества стихотворений и щеголял ими в разговорах.
Арифметика в стихах
Гробница Диофанта
Здесь погребен Диофант. Дивись великому чуду:
Числа на этой плите скажут усопшего век.
Волей богов шестую часть жизни он прожил ребенком
И половину шестой встретил с пушком на щеках.
Часть седьмая прошла — и с подругою он обручился;
С нею пять лет проведя, сына дождался мудрец.
Бедный сын! Вдвое меньше отца он прожил на свете,
И возложили его на погребальный костер.
Дважды два года еще отец оплакивал сына;
Тут и нашел он конец жизни печальной своей.
Хариты н корзины
Шли Хариты, несли корзины, и было у каждой
Поровну яблок. Навстречу им девять Муз. Захотелось
Музам яблок; и дали Хариты им поровну яблок,
Так что поровну стало у каждой Хариты и Музы.
Молви, какую роздали долю из каждой корзины?
Дележ яблок
С яблони яблок нарвав, раздала их Миртида подругам:
Пятую долю дала Хрисиде, четвертую — Гере,
А девятнадцатую отделила для милой Псаматы;
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 181
Дележ орехов
Рос орешник, и было на нем много-много орехов.
Но подошел к нему человек, и орешник промолвил:
«Пятую часть моих орехов взяла Парфенона,
Четверть взяла Аганиппа, потом Филинна — восьмую
Часть, потом Орифия — седьмую, потом Евринома
С веток моих обрала шестую долю орехов.
Трое Харит унесли сто шесть орехов, а девять
Муз забрали каждая по девять. Вот и осталось
Только семь орехов на самой дальней из веток!»
Часовщик
«Лучший часовщик Диодор, скажи и поведай.
Сколько часов протекло с тех пор, как вскатилось на небо
Солнце?» — «Три пятых возьми уже миновавшего срока —
Вчетверо против того остается ему до заката!»
Пора вставать
Эй, просыпайтесь, заря занялась! Уже миновала
Пятая часть трех восьмых неминовавшего дня.
То же самое
Дай мне десять мин — стану втрое тебя тяжелее!
Дай мне столько же ты — тяжелей тебя впятеро стану.
Урок астрономии
Земля — шар; это значит: центр этого шара — «низ», а со всех сторон от него — «верх».
Все, что есть на свете твердого, падает «вниз» и сбивается здесь в ком, это и есть земной шар.
Все, что есть на земле жидкого, тоже льется вниз, но вода легче земли, и она разливается слоем
поверх этого шара. Все, что есть на земле воздушного, стремится уже не вниз, а вверх
(посмотрите на пузыри в воде); поэтому воздух ложится вокруг центра мира третьим слоем,
поверх земли и воды. Все, что есть огненного, тоже стремится вверх, и еще сильнее
(посмотрите на языки пламени); поэтому огонь ложится поверх земли, воды и воздуха
четвертым слоем — это здесь гремят грозы и сверкают молнии. Так все четыре стихии находят
каждая свое место на земле и над землей. Они не враждуют, как когда-то у Эмпедокла: они
дружно сплотились в устойчивое целое.
А дальше? Из чего состоит небо? Хочется предположить: из того же огня; и мы видим его
в Солнце и в звездах. Оказывается, нет! Из огня, но не из того. И земля, и вода, и воздух, и
огонь от природы движутся по прямой: одни падают вниз, другие взлетают вверх. А в небе
прямолинейных движений нет — только круговые. (Взгляните, как вращается звездный свод, и
убедитесь сами.) Стало быть, там над нами — особая, пятая стихия, которой на земле нет. Так
рассудил Аристотель и назвал ее старинным словом «эфир», что значит «пылающий». А
по-латыни ее будут называть «пятой сущностью», «квинтэссенцией».
Но не все эфирные светила одинаково чинно ходят по звездному своду. Семь из них
имеют собственные пути: Солнце, Луна и пять планет — Гермес-Сияющий,
Афродита-Светоносная, Арес-Огневой, Зевс-Лучезарный и Кронос-Ясный. У Солнца и Луны
пути тоже круговые, а у пяти планет — досаднейшим образом запутанные: то светило появится
в одном созвездии, то сдвинется к другому, то исчезнет совсем. За это и дано им название:
«планета» — значит «бродяга».
Так что же, выходит, не все небесные тела движутся по кругам? Не беспокойтесь, все.
Может быть, вы видели китайскую игрушку: костяной шар с прорезями, в нем другой такой же,
в нем третий, и каждый может вращаться в любом направлении. Представьте, что планета
прикреплена к внутреннему, третьему шару. Она движется вокруг его оси. Но сама эта ось
вставлена в другой, средний шар, а он в свою очередь вращается вокруг совсем иной оси, а эта
ось вставлена в наружный шар, который вместе с нею поворачивается в третьем направлении.
Так наша планета участвует сразу в трех круговых движениях, а от этого, если смотреть из
центра, кажется, что путь ее — петлистый. Вот так и в небе: каждую маленькую планету
движут несколько огромных шаров, только шары, конечно, не костяные, а эфирные. Если
рассчитать хорошенько размер и скорость каждого шара, то можно объяснить извилины всех
планетных путей.
Такая «теория концентрических сфер» в эти александрийские дни была последним словом
науки. Она объясняла все, что можно было видеть в небе, — так что жаловаться на нее не
приходилось. Но больно уж она была громоздкой! Все небо оказывалось набито прозрачными
шарами, вращающимися друг в друге в разных направлениях: 55 сфер было нужно Аристотелю,
чтобы нести всего лишь семь светил. Поэтому в следующие века на смену была выработана
теория попроще — так сказать, не система шаров, а система колес. Представьте себе большое
колесо на оси. В обод его вбита сбоку другая, маленькая ось, и на нее надето другое, маленькое
колесо. А к ободу маленького колеса прикреплена планета. Оба колеса вращаются, мы смотрим
из центра и видим у планеты тот же петлистый путь. Это — та самая система Птолемея,
которую сменила потом система Коперника. Описал ее астроном Птолемей (тезка египетских
царей) лет через четыреста после нашего визита в Александрию, уже при римлянах.
Но и эта «теория эпициклов» (дополнительный круг — по-гречески «эпицикл»), особенно
с наросшими на ней уточнениями и усовершенствованиями, со временем оказалась слишком
сложной. Недаром через тысячу лет после Птолемея один испанский король, любитель
астрономии, вздохнул: «Если бы Господь Бог спросил моего совета, я бы предложил ему
устроить мир попроще». Вот тут и явился Коперник со своей системой. Не думайте, что она
объясняла небесные движения лучше, чем Птолемеева. Она объясняла их хуже! (Сейчас скажу,
почему.) Но она была проще, а измученные потребители предпочитали результаты пусть менее
точные, зато более легкие. Неточна же была система Коперника потому, что Коперник по
старой аристотелевской привычке считал орбиты Земли и планет кругами, а на самом деле они
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 183
— овалы, эллипсы. Это впервые рассчитал Кеплер, и на этом кончается античная астрономия:
рухнуло противопоставление «на земле все по прямой, а на небе — по совершенному кругу»,
земля и небо оказались подчинены одним и тем же законам.
Урок географии
В тот самый век, когда мы с вами посещаем Александрию, произошло большое научное
событие: греки измерили Землю!
Обойти земной шар с землемерной саженью в руках, конечно, невозможно. Здесь надо
было использовать математику. Это сумел сделать очередной заведующий Александрийской
библиотекой — Эратосфен, по прозвищу Бета, то есть «номер два». Это значит, что он был и
поэт, и филолог, и историк, и географ, и астроном, и математик, но ни в одной области не был
лучше всех, а непременно кому-то уступал: был «номером два». Однако ближе всего к
первенству был он, по-видимому, все-таки в географии.
На юге Египта был город Сиена — ныне Асуан, где стоит большая нильская плотина.
Сиена лежала как раз на северном тропике: раз в году, 22 июня, солнце в полдень стояло там в
зените и предметы не отбрасывали тени. (Путешественники нарочно приезжали в Сиену
посмотреть на такую диковину.) Этим и воспользовался Эратосфен. Александрия была
севернее, там от предметов и в этот день падали тени. Эратосфен измерил, под каким углом они
падают, — получилось семь с лишним градусов, одна пятидесятая часть окружности.
Следовательно, заключил Эратосфен, расстояние по суше между Сиеной и Александрией
равняется одной пятидесятой части всей окружности земного шара. Расстояние это у египтян
считалось равным 5 тысячам стадиев, то есть около 800 километров (египетский стадий был
немного короче обычного). Следовательно, окружность Земли была в 50 раз больше — около
40 тысяч километров.
Точно это или неточно? Две тысячи лет спустя, накануне французской революции,
французские астрономы сделали такое же измерение у себя во Франции и получили окружность
Земли ровно в 40 тысяч километров. (Говорю «ровно», потому что именно от этого измерения
пошла наша нынешняя единица «метр»: она равна «одной сорокамиллионной парижского
меридиана».) Точность Эратосфенова измерения изумительна. Это одна из самых славных
побед античной науки.
На этом большом шаре мир, известный грекам, занимал неутешительно маленькую
полосу земли: от Северного моря до Сахары, от Атлантического океана до Индии. Это была
«обитаемая земля» — по-гречедки «ойкумена». Эратосфен вычислил и ее размеры. Для этого
нужно было определить широту и долготу разных мест Земли и, зная расстояние между ними в
градусах, перевести его в стадии. Определять широту греки уже умели — мы видели, как
Эратосфен определил широту Александрии по полуденной высоте солнца. Определять долготу
было гораздо труднее. Рассчитывать приходилось, например, так. В ночь перед победой
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 185
Александра при Гавгамелах было лунное затмение. В лагере Александра его видели через два
или три часа после заката, а в Сицилии — как раз на закате. За час небо поворачивается вокруг
Земли на одну двадцать четвертую оборота — на 15 градусов. Стало быть, между Гавгамелами
и Сицилией 30 или 45 градусов разницы, то есть (для этой широты) то ли 2 тысячи, то ли 3
тысячи километров с лишним.
А точнее? Точнее не сказать, потому что точно определить час ночи по громоздким
греческим водяным часам было невозможно. (О минутах и секундах и говорить не
приходилось: даже слов таких не было в греческом языке.) Все-таки даже по таким
приблизительным наблюдениям Эратосфен сделал свой расчет. Получилось, что ойкумена
занимает приблизительно четверть земной поверхности, половину полушария.
Вы видели старинные изображения царей со скипетром в правой руке и державой в
левой? Что такое эта «держава»? Шар, разделенный на четыре части двумя линиями, по
экватору и по меридиану, а сверху крест. Это не что иное, как копия первого греческого
глобуса, изготовленного в Пергаме через сто лет после Эратосфена, — «четвертушечная
Земля», как потом называли ее в Риме. Две «реки-океана» перекрещивают мир; между ними
находятся: в северном полушарии — наша ойкумена и рядом с ней материк периэков, «рядом
живущих»; в южном — материк антэков, «напротив живущих», и материк антиподов, «под
ногами живущих».
Чтобы не обидно было занимать на глобусе так мало места, греки всячески подчеркивали,
что остальные области мало приспособлены для жизни: на севере слишком холодно, а на
экваторе так жарко, что переплыть через него в южное полушарие все равно нельзя. Кто
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 186
заплывал на юг или на север слишком далеко, тем попросту не верили. Так, не верили рассказу
о финикийцах, плававших вокруг Африки, и Пифею — открывателю Норвегии.
Финикийские моряки плавали вокруг Африки по приказу египетского царя еще при
Фалесе Милетском. Они вышли из Красного моря, а через три года вернулись через
Гибралтарский пролив. Каждый год они восемь месяцев плыли, а на четыре месяца
высаживались, сеяли и собирали хлеб на дальнейшую дорогу. Они рассказывали, что в пути
они видели солнце с северной стороны. Греки читали этот рассказ и не верили: ведь пересечь
жаркий экватор невозможно. А для нас это лучшее доказательство, что они и вправду побывали
в южном полушарии.
Пифей плавал по Северному морю во времена Александра Македонского. Он первый
объехал Британию, где добывалось олово, и германское побережье, где добывался янтарь. Он
заплывал на север до тех мест, где туман так густ, что море сливается с небом и корабль не
может идти, и где лежит земля Крайняя Фула, в которой летом не заходит солнце, а люди едят
хлеб из проса и пьют пиво. И современники, и потомки единодушно считали Пифея лжецом:
ведь под полярным кругом жить невозможно. А нынешние ученые уверены, что он и вправду
побывал в Норвегии.
Плавание на запад считалось возможным, и Эратосфен даже считал, что так можно
доплыть и до Индии. Но попыток никто не делал: греки привыкли плавать в виду берегов и
открытого моря боялись. И только однажды, через триста лет, римский поэт и философ Сенека
— поглядев, вероятно, на глобус с «землей периэков» — заставил хор в одной своей трагедии
петь такие слова:
Чудеса природы
зверя.
Египетские лягушки и собаки очень умные. Лягушка, если на нее нападает змея, хватает
поперек рта длинный прутик, и с таким прутиком змея не может ее проглотить. А собаки пьют
из Нила только на бегу, своротив голову на сторону, потому что иначе их тут же схватит
крокодил.
На острове Сардиния растет трава; кто ее поест, тот умирает от приступов неодолимого
хохота. До сих пор в языке осталось выражение «сардонический смех».
Настоящая краска киноварь получается только из смеси крови умирающего индийского
слона и раздавленного им дракона. Всякая другая киноварь — подделка.
Драконов камень — бесцветный, прозрачный и такой твердый, что не поддается
обработке, а добывается он из мозга дракона, причем дракон непременно должен быть жив,
иначе камень от огорчения мутнеет. Дракона подстерегают сонным, окуривают цепенящим
зельем и вырезают камень.
Пемза холодит и сушит; когда пьяницы пьют взапуски, то они, чтобы больше выпить,
сперва принимают порошок пемзы, но этим они подвергают себя смертельной опасности, если
не напьются до потери сознания.
В персидских Сузах летом стоит такая жара, что ящерицы, перебегая улицу, умирают от
солнечного удара, а зерна, просыпанные на солнцепеке, подпрыгивают, как на сковороде.
В южной Аравии столько благовоний, что ими топят костры, а когда арабы от этого
запаха дуреют, то приходят в себя, нюхая вонючую земляную смолу — асфальт.
В Эфиопии есть квадратное озеро, вода в нем цветом и запахом как красное вино, и кто ее
напьется, с тем будет припадок, и он начнет сам себя обвинять в таких грехах, о которых давно
позабыл.
Фракийцы отмечают каждый свой счастливый день белым камешком, а несчастный —
черным, и после смерти человека подсчитывают, был покойник счастлив или нет.
«Неразумные! — замечает один писатель. — Разве не бывает так, что счастье одного дня
бывает причиною несчастья многих лет, а несчастье — причиною счастья?»
Урок медицины
зимой. Все жидкости в теле смешаны из этих соков. Равновесием этих соков заведует наше
внутреннее тепло. Если равновесие нарушается — наступает болезнь. Например, от избытка
слизи бывают водянка, воспаление легких, понос, головокружение, а от недостатка слизи —
падучая болезнь и столбняк. Чтобы болезнь прошла, нужно, чтобы внутреннее тепло
«переварило» избыток сока и выделило его в отбросы. Момент этой «переварки» —
критический день болезни, после этого наступает выздоровление, смерть или повторный цикл
до нового критического дня. (Греки часто болели малярией, при которой бывают именно такие
периодические приступы.) Врач должен рассчитать критический день и помочь организму
избавиться от избыточных соков — кровопусканием, рвотным, слабительным или
промыванием. Больше он ничего не может, он лишь помощник при самоисцеляющей силе
природы. Средства его — чистота, покой, свежий воздух, легкая пища (для еды — ячменная
каша, для питья — вода с медом или уксусом). Главная забота врача — даже не диагноз, а
прогноз: не так важно назвать болезнь, как предсказать ее течение — когда будут облегчения,
когда обострения, и смертельные ли. Кстати, такие прогнозы внушат уважение к врачу — даже
если больной и умрет.
Такова была медицина, которой учил величайший ученый в истории греческой, да,
пожалуй, и мировой медицины — Гиппократ, современник Сократа и Платона, тот, который
лечил от мнимого безумия смеющегося философа Демокрита. Он — человек эпохи маленьких
городов-государств, и на больных своих смотрит как на маленькие, но самостоятельные
государства: у каждого — свой склад, свой закон здоровья, его нужно разгадать и
поддерживать, а вмешиваться и перелаживать его — нехорошо. Любопытно, что даже заразой
при болезнях Гиппократ интересовался мало (а заразу знали отлично — одна афинская чума
чего стоила!) — настолько привык он, что каждый больной — сам по себе и непохож на других.
Со времен Гиппократа прошло сто с лишним лет. Многое изменилось. Вместо маленьких
республик явились большие царства. И в больных стали искать не собственных законов
здоровья каждого, а общих законов здоровья, которым подчиняются все, то есть стали думать
не о республиканском равновесии четырех соков, а о той державной силе, которая их
регулирует. Гиппократ называл эту силу «тепло», Аристотель ее переименовывает в «дыхание».
У него в мироздании, кроме четырех земных стихий, была пятая, небесная, — эфир; так и в
теле, кроме четырех соков, было еще «дыхание», «дух», по-гречески «пневма», и в ней жила
душа. Теперь нужно было найти для нее место в теле: недаром в Александрии начали
вскрывать трупы. Тут и начались споры: последователи Гиппократа отводили для пневмы мозг,
последователи Аристотеля — сердце. (Оттого мы и говорим без различия: «У него прекрасная
душа, у него золотое сердце».) А затем надо было объяснить, по каким каналам она и другие
соки расходятся по телу. Здесь тоже было о чем спорить: допустим, вены — для крови, нервы
— для пневмы, а вот артерии — непонятно: у живого человека из них течет кровь, а у мертвого
они спавшиеся и пустые; может быть, они для воздуха? И наконец, если пневма такая главная,
то, может быть, остальные четыре сока и вовсе не важны, а все болезни происходят от
непомерного напряжения или расслабления твердых тканей — тех, через которые проходит
пневма?
Вот об этом, вероятно, и спорят сейчас над вскрытым телом старый
«жидкостник»-гиппократовец Герофил и молодой «пневматик»-аристотелевец Эрасистрат. Оба
они прославились исследованиями нервов и пульса (где же и искать пневму, как не в пульсе?).
Герофил сверял ритм пульса с музыкальным ритмом, а Эрасистрат по пульсу распознал тайную
любовь царского сына. У царя Селевка-Победителя занемог неведомо чем его сын Антиох.
Эрасистрат стал щупать ему пульс, пульс был вял и вдруг забился стремительно. Врач
оглянулся — через комнату проходила молодая мачеха царевича, по имени Стратоника.
Эрасистрат сказал царю: «Твой сын умирает от любви к недоступной женщине». Селевк
воскликнул: «Разве есть для царского сына недоступная женщина?» — «Он умирает от любви к
моей жене». — «Неужели ты не откажешься от своей жены ради блага моего, моего сына и
моего государства?» — «Он умирает от любви к твоей жене». Обрадованный Селевк тотчас
развелся с женой, выдал ее за сына, в свадебный подарок им выстроил город Стратоникею, а
Эрасистрат стяжал громкую славу.
Но переспорил его все-таки Герофил: за ним был авторитет великого Гиппократа. И
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 189
Гиппократова клятва
Так называлась присяга, которую приносили греческие врачи, начиная обучаться своему
искусству. Клятвы, составленные по этому образцу, приносятся врачами до сих пор.
она поедет. Правда, одно повседневное действие в это вроде бы не укладывается: когда мы
бросаем камень, он летит, хотя рука его больше уже не толкает. Но мы помним: в природе нет
пустоты, вокруг камня находится воздух, его частицы и продолжают толкать камень вперед.
Объяснение сложноватое, но наблюдениям не противоречит. Теперь мы знаем: без
приложенной силы, по инерции возможен не только покой, но и равномерное прямолинейное
движение. Но наблюдать это невозможно, а вывести гипотетически грекам было не по нраву.
Они привыкли представлять мир спокойным и устойчивым, чтобы все тела в нем сохраняли
свой покой или падали туда, где надеются его найти.
«Тяжелое падает быстрее, чем легкое». Здесь любой опыт подтвердит вам: да, скорость
падения зависит от веса и даже от формы падающих тел; да, железный шарик упадет быстрее,
чем железный лист, а железный лист быстрее, чем бумажный. Теперь мы знаем: это только от
сопротивления воздуха, а в пустоте они все падали бы с одинаковой растущей скоростью. Но
опять-таки пустоты в мире нет; более того, именно этим примером Аристотель доказывал, что
ее и не может быть. Ускоряясь в пустоте, говорил он, скорость движения стала бы бесконечной,
а это невозможно; стало быть, пустоты нет. Страх бесконечности ничуть не ослабел в греках со
времен Ахилла и черепахи.
Вот так и возникают ложные теории: сперва — бесспорные наблюдения; потом —
объяснения, с виду простейшие и естественные, а на деле подсказанные вечной греческой
любовью к устойчивому порядку и нелюбовью к хаосу, в частности к пустоте и к
бесконечности; и наконец — сцепление этих объяснений в стройную систему, где они
поддерживают друг друга. А затем такая система стоит, пока ее не разрушит, с одной стороны,
накопление новых наблюдений и опытов, с другой стороны, смена вкуса к устойчивости и
покою вкусом к движению и простору. (Это случится в XVII веке при Галилее и Ньютоне.)
Мешали эти теории практике или нет? Мешали, но мало. Представление о том, что в
водоподъемных трубах природа боится пустоты, ничуть не помешало александрийскому
механику Ктесибию изобрести пожарный насос и водяной орган. Представление о том, что
брошенный камень летит, движимый постоянной силой, не помешало именно в эти годы
завести настоящую античную артиллерию: катапульты — исполинские луки и пращи на
колесах, бившие камнями и стрелами с такой силой, что еще в начале XX века некоторые
военные специалисты серьезно думали, не возродить ли их в современных армиях. (Изобретены
эти орудия впервые были еще при тиране Дионисии Сиракузском. «Вот и конец пришел
воинской доблести!» — грустно сказал спартанский царь Агесилай, когда ему показали такую
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 191
Самые-самые
Мы уже перечислили вразнобой все семь чудес света — самые знаменитые создания рук
человеческих. Напомним их подряд: это египетские пирамиды; висячие сады Семирамиды в
Вавилоне; статуя Зевса в Олимпии работы Фидия; храм Артемиды Эфесской, сожженный
безумным Геростратом; мавзолей Мавзола Галикарнасского; колосс Родосский — статуя бога
Гелиоса в родосской гавани и, наконец, Фаросский маяк на острове перед Александрией.
Греки любили состязания — любили выяснять, кто самый-самый… Мы уже знаем, что у
них был список девяти самых великих лириков; точно так же были списки десяти самых
великих ораторов (Демосфен, Лисий, Гиперид, Исократ…), пяти трагических поэтов (Эсхил,
Софокл, Еврипид…), пяти эпических поэтов (Гомер, Гесиод…) и так далее.
В одной комедии перечисляется, что можно найти самое лучшее для пира: повара из
Элиды (там они упражнялись над олимпийскими жертвами), котлы из Аргоса, вино из Флиунта,
ковры из Коринфа, рыба из Сикиона, флейтистки из Эгия, масло из Афин, угри из Беотии, сыр
из Сицилии… В другой комедии такой список еще длинней: там есть и травы из Кирены, и
рыба с Черного моря, и яблоки с Эвбеи, и изюм с Родоса, и финики — откуда? — конечно, из
Финикии, и рабы из Фригии, и наемные воины из Аркадии.
Кто был самый худой человек? Филет с острова Кеоса: он был такой легкий, что ветер
сдувал его с ног, и он должен был постоянно носить свинцовые сандалии.
Кто был самый толстый человек? Дионисий, тиран города Гераклеи: у него под кожей был
такой слой жира, что он уже не чувствовал прикосновений и жил в полудремоте, а когда с ним
нужно было говорить, его кололи длинной иглой.
Кто был самый зоркий человек? Сицилиец Страбон, который, стоя на сицилийском
берегу, считал суда в гавани Карфагена, на африканском берегу — по другую сторону
Средиземного моря. А может быть, не он, а скульптор Мирмекид, сделавший из меди
колесницу меньше мухи и корабль меньше хвоинки сосны?
Кто был самый меткий человек? Индийский стрелок, попадавший из лука в перстень.
Александр Македонский захотел увидеть его искусство. Тот отказался. Его повели на казнь; по
пути он сказал стражнику: «Я несколько дней не упражнялся и боялся не попасть». Александр
отпустил его и одарил за то, что он предпочел смерть бесчестью. А когда к Александру явился
другой самый меткий человек, умевший без промаха метать вареные горошины на острие иглы,
то он получил от Александра в награду за такое редкое искусство всего только меру гороха.
Кто был самый глупый человек? Афинянин Кикилион, который сидел на берегу моря и
пытался пересчитать все морские волны.
Кто был самый памятливый человек? Трудно сказать. Фемистокл знал по именам всех
афинских граждан, царь Кир — всех персидских воинов, посол царя Пирра Киней с одного раза
запомнил всех римских сенаторов, царь Митридат Понтийский знал 22 языка, а философ
Хармад мог процитировать любое место из любой книги, которую он в жизни читал («а читал
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 192
Педант хотел узнать, хорошо ли он выглядит во сне. Для этого он лег перед зеркалом и
закрыл глаза.
Педанту приснилось, что он наступил на гвоздь; проснувшись, он перевязал себе ногу.
Приятель спросил, почему он это делает; узнав, в чем дело, он сказал: «Поделом нам, дуракам:
зачем мы спим разутыми!»
Двое педантов шли по дороге, и один из них по нужде немного задержался. Вернувшись,
он увидел надпись, оставленную товарищем на верстовом столбе: «Догоняй меня», и приписал
внизу: «А ты подожди меня».
По реке плыла груженая лодка, глубоко осевшая. Педант сказал: «Если воды еще немного
прибудет, то она пойдет ко дну!»
Педант плыл по морю; разразилась сильная буря, и его рабы стали плакать. «Не
плачьте, — сказал он, — в моем завещании я вас всех отпускаю на волю!»
У педанта было хорошее вино в запечатанном кувшине. Раб просверлил кувшин снизу и
понемножку отпивал вино. Хозяин удивлялся, почему вино убавляется, а печать цела. Приятель
ему посоветовал: «Посмотри, не отпивают ли его снизу?» — «Дурак, — ответил педант, — ведь
вино-то убавляется не снизу, а сверху!»
Педант увидел двух братьев-близнецов, сходству которых дивились люди. «Нет, — сказал
педант, — первый похож на второго больше, чем второй на первого».
Педант разговаривал с двумя друзьями. Один сказал: «Нехорошо убивать овец: они дают
нам шерсть». Другой сказал: «Нехорошо убивать и коров: они дают нам молоко». Педант
сказал: «Нехорошо убивать и свиней: они дают нам мясо».
Педанту сказали, будто ворон живет больше двухсот лет. Он купил себе ворона и стал его
кормить, чтобы проверить.
У педанта в доме жила мышь и грызла книги. Чтобы отомстить ей, он стал надкусывать
мясо и класть ей в темное место.
Педант купил дом и, высовываясь из окна, спрашивал прохожих, к лицу ли ему этот дом.
Педант продавал дом и повсюду носил с собою кирпич в качестве образца.
Педант пришел навестить больного друга. Вышла заплаканная жена и сказал: «Его уже
нет!» Педант сказал: «Когда вернется, передай, что я заходил».
У педанта умер сын. Встретив его школьного учителя, он сказал: «Простите, учитель, что
мой сын не пришел в школу: он умер».
Анекдоты были не только о педанте. В Греции были два города, о жителях которых, вроде
как о наших пошехонцах, постоянно рассказывали смешные вещи. Один мы знаем — это
Абдера, где когда-то объявили сумасшедшим философа Демокрита. Другой — это Кима в
Малой Азии. Когда Гомер скитался с песнями по Греции, в Киме его не оценили, и он проклял
этот город: «Пусть здесь не родится ни один великий человек!» Проклятие это, пожалуй, все же
не сбылось: родом из Кимы был один историк, ученик Исократа, описавший год за годом всю
греческую историю с древнейших времен. Он был большой патриот и всюду вставлял
упоминания, что в таком-то году случилось в Киме, а если вставлять было нечего, то писал: «В
Киме в этом году ничего не произошло».
В Киме два человека купили по горшку сушеных фиг, но, вместо того чтобы есть каждому
из своего горшка, они потихоньку таскали фиги друг у друга. Прикончив чужой горшок,
каждый взялся за свой собственный и обнаружил, что он пуст. Они потащили друг друга в суд;
судья внимательно их выслушал и велел им обменяться пустыми горшками и заплатить друг
другу штраф.
В Киме хоронили знатного человека. Подошел приезжий и спросил: «Кто это умер?»
Один кимеец обернулся и сказал: «Вон тот, который лежит на носилках».
Один человек из Кимы жил в Александрии, и там у него умер отец. Он отдал тело отца
бальзамировщику и спустя положенное время попросил его обратно. У бальзамировщика были
и другие покойники, поэтому он спросил: «Какие приметы были у твоего отца?» Кимеец
ответил: «Он кашлял».
Отчего у города Кимы была такая дурная слава, тому было два объяснения. Первое —
простое: хотя Кима — приморский город, его жители триста лет не брали пошлины с
приплывающих кораблей; из этого все сделали вывод, что кимейцы триста лет не замечали, что
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 194
их город стоит у моря. Второе объяснение замысловатее. В Киме у городского совета не было
денег, и он попросил в долг у городских богачей под залог общественных портиков на главной
площади. Вернуть долг город не смог, и портики перешли в собственность богачей, а те
запретили горожанам гулять под ними. Но в дождливую погоду богачи чувствовали угрызения
совести и посылали на площадь глашатая, который кричал: «Заходите под портики!» Приезжие
из этого сделали вывод, что в Киме живет такой народ, который не знает даже, что в дождь
нужно прятаться под портики.
Галльское нашествие
Чаша испытаний, выпавших Греции, была еще не полна. Оставалось пережить еще одно:
нашествие варваров. Не восточных варваров Ксеркса, за которыми была память о дивных
громадных царствах, — нет, северных варваров, незнакомых не только с законом, но и с
царской властью, не имеющих за собой ничего, кроме отчаянной дерзости и храбрости. Это
была как бы репетиция тех нашествий, которые семьсот лет спустя закончат собой всю историю
древнего мира и будут названы «великим переселением народов».
Сейчас переселяющимся народом были галлы. Они жили в средней Европе, там их
потеснили германцы, и они хлынули в поисках земли и добычи на юг и на юго-восток. Те,
которые шли на юг, разорили Италию, со словами «Горе побежденным!» взяли дань с Рима и
взяли бы самый Рим, если бы гуси, загоготав вовремя на стене, не разбудили спавших
защитников: так «гуси Рим спасли». А те, которые шли на юго-восток, перевалили через
Балканы и оказались теперь на пороге Македонии и Греции. Это было ровно через двести лет
после нашествия Ксеркса.
Македонским царем в это время был мимолетный Птолемей, по прозвищу Молния. Это
был такой царь, что благочестивые люди не сомневались: галльское нашествие — это кара
богов за его преступления. Ему не было и сорока лет, а он уже был виновником убийства отцом
сына, убийства друга, убийства женщины с детьми.
Вот как это было. У александрийского царя Птолемея, умнейшего из наследников
Александра, было два сына от двух жен: старший, Птолемей-Молния, пылкий и неукротимый,
и младший, Птолемей-Филадельф («Братолюб»), спокойный и разумный. Умирая, старый
Птолемей оставил царство не старшему сыну, а младшему. Оскорбленный Птолемей-Молния
бежал в Азию к Селевку и стал ждать своего часа. Час наступил, когда началась война старых
исполинов, Селевка и Лисимаха. Семейные раздоры александрийского двора эхом
откликнулись при Лисимаховом дворе: старый Лисимах был женат на сестре Филадельфа,
молодой сын его — на сестре Молнии, обе женщины ненавидели друг друга, и жена Лисимаха
одержала верх: царь приказал заточить и убить собственного сына. Это было первое убийство.
После этого и двинулся на Лисимаха Селевк, разбил его, уничтожил, вступил в Македонию и
здесь у придорожного алтаря был убит сам — не кем иным, как собственным гостем и
спутником Птолемеем-Молнией. Это было второе убийство. Птолемей объявил себя царем
бесхозной Македонии, и первым его делом была казнь вдовы Лисимаха с ее детьми. Это было
третье убийство. Потом прошли считанные месяцы и наступила расплата: на Македонию
надвинулись галлы, войска Птолемея-Молнии были разбиты, сам он убит, и память о нем
осталась недобрая.
Высокого роста, светловолосые, синеглазые, без бород, с длинными висячими усами,
разукрашенные золотыми ожерельями и браслетами из своей добычи, галлы были неистовы в
сражении. Они, как пифагорейцы, верили в переселение бессмертных душ и потому не боялись
гибели. Пленников они десятками убивали в жертву богам. В плен они не сдавались: если не
могли убежать, то убивали себя. Потом, когда гроза миновала, греческие мастера внимательно
и с уважением изображали гибнущих галлов в своих скульптурах. Одна из таких скульптур,
«Умирающий гладиатор», вдохновила Байрона, а потом Лермонтова на знаменитые стихи.
Три больших похода совершили галлы на греческие земли. Первый поход отбили боги,
второй — царь, а третий — князь.
Первый поход был на Дельфы: варваров издалека манила слава их богатств. Прямо из
Македонии галлы двинулись на юг. Число их казалось грекам несметным. Вновь, как двести лет
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 195
назад, греки встретили варваров у Фермопил, вновь отбили их лобовой натиск и вновь были
обойдены по тайной кружной тропе. Греческое войско отступило на священную гору Парнас;
Дельфы лежали, открытые варварам. Вот здесь и вступились боги за свою святыню: это было
последнее вмешательство сказки в греческую историю, и о нем рассказывали с упоением. Богов
было трое: дельфийский Аполлон, землеколебатель Посейдон и лесной Пан. Аполлон грянул
грозой и бурей в лицо недругам — во вспышках молний грекам виделась фигура бога.
Посейдон сотряс землю непривычным галлам землетрясением, и с окрестных гор на галльский
стан покатились громадные глыбы. А Пан посеял в галльском полчище тот «панический» страх,
который и теперь называется этим именем: отважные гиганты испугались неведомо чего, в
собственных криках им чудились греческие, в греческих — галльские, они бросались, ничего не
видя, друг на друга, и больше галлов пало от своих же мечей, чем от греческих. Говорят,
когда-то Александр Македонский спросил галльских послов: «Боитесь вы меня?» Галлы
ответили: «Мы боимся только одного: что небо рухнет на землю». В страшный день перед
Дельфами галлам показалось, что небо рушится на землю, — и они обратились в бегство.
Божий гнев преследовал их до конца: племена, к которым переходило награбленное в Греции
золото, вымирали от мора одно за другим, пока не решено было бросить это проклятое золото в
священный пруд галльских богов близ реки Гаронны. А когда в эти галльские места пришли
римляне и вытащили золото из пруда, то сделавший это полководец вскоре же потерпел
страшное поражение и умер в изгнании.
Второй поход галлов был в Азию. Там враждовали меж собою полузависимые князья, до
которых не доставала крепкая рука царя Селевка. Один из них пригласил галлов к себе на
помощь, обещав богатую добычу; галлы пришли и уже не ушли. Они грабили Малую Азию из
года в год, и греческие города не жалели денег, чтобы откупиться от них. Наконец на них
вышел сам царь Антиох, сын и наследник Селевка. Галльское воинство выглядело так страшно,
что Антиох почти не надеялся на победу. Победу доставили ему слоны: от вида и рева
неведомых чудовищ галлы бросились в бегство, не сойдясь даже на выстрел из лука; их
конница смешалась с пехотой, их боевые колесницы — здесь, в Малой Азии, появились у них и
такие — губили их собственное войско. Победители ликовали, Антиоху было поднесено
модное прозвище Спаситель, но Антиох был мрачен. Он сказал: «Да будет нам стыдно, что
победою мы обязаны только неразумным животным!» — и приказал на победном памятнике
изобразить только слона с поднятым хоботом и ничего более.
Третий поход галлов был на Пергам. Это был неприступный город на крутой горе, где
когда-то царь Лисимах сложил свои сокровища и оставил при них верного человека из рода
Атталидов. Лисимах погиб, Атталиды стали князьями Пергама, обстроили его на Лисимаховы
деньги прекрасными храмами и портиками, завели вторую в мире библиотеку с ее
пергаментными книгами. Пергамские богатства не давали покоя галлам: они двинулись войной
на Пергам и были разбиты князем Атталом. И эта победа была увековечена по-царски: сын
Аттала Евмен воздвиг в Пергаме небывалой величины алтарь с надписью «Зевсу и Афине,
даровательнице победы, за полученные милости». Это была постройка величиной в половину
Парфенона; поверху шла колоннада, окружавшая жертвенник, к которому вела лестница в
двадцать ступеней высоты и двадцать шагов ширины, а понизу шел рельефный фриз высотою в
рост человека, бесконечной полосой огибавший здание, и на этом фризе изображено то же, что
было выткано на покрывале парфенонской Афины, — борьба богов с гигантами, победа
разумного порядка над неразумной стихией. Здесь схлестываются руки, выгибаются тела,
простираются крылья, извиваются змеиные туловища, мукой искажаются лица, и среди
теснящихся тел вырисовываются могучие фигуры Зевса, мечущего молнию, и Афины,
повергающей врага. Таков был Пергамский алтарь — все, что осталось нам от галльского
нашествия.
Агид и Клеомен
Спарта давно уже сошла со страниц нашей книги. Она перестала быть великим
государством. О древней простоте и равенстве осталось лишь воспоминание. Когда-то здесь
было 9 тысяч равных земельных наделов и 9 тысяч равноправных граждан-воинов. Теперь здесь
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 196
приходилось.
Пирр бросил все дела и собрался в поход на Италию. У него был советник — оратор
Киней, ученик Демосфена; Пирр говорил, что Киней покорил ему больше городов словом, чем
сам он — оружием. Киней спросил: «Государь, а что мы будем делать, завоевав Италию?» —
«Завоюем Сицилию». — «А потом?» — «Завоюем Африку». — «А потом?» — «Завоюем
Македонию и Грецию». — «А потом?» — «Будем жить припеваючи, есть, пить и
веселиться». — «Так что же нам мешает заняться этим уже сейчас?» Пирр рассмеялся, но войну
все-таки начал.
В Италии Пирр бился с римлянами в трех сражениях. Первое закончилось решительной
победой, второе — не решительной победой, третье — поражением.
Первую победу доставили Пирру боевые слоны. Римляне видели их в первый раз и
бежали в панике. Объезжая поле и глядя на трупы врагов, Пирр сказал: «Римляне со мной, а я с
римлянами могли бы покорить весь мир!»
После победы Пирр послал в Рим Кинея. Он предложил римлянам мир и союз, если они
откажутся от своих завоеваний. Римский сенат уже готов был согласиться. Честь Рима спас
старейший из сенаторов — Аппий Клавдий; он был дряхл и слеп, в сенат его принесли на
носилках. Он произнес речь: «До сих пор, римляне, я жалел, что лишился зрения; теперь, слыша
ваши слова, я жалею, что не лишился и слуха…» Сенаторы устыдились. Киней воротился из
Рима ни с чем. «Каков показался тебе сенат?» — спросил его Пирр. «Это — собрание
царей», — отвечал Киней.
Римляне сами отправили посольство к Пирру для переговоров о выдаче пленных.
Возглавлял посольство Фабриций — он был стар, прост, суров и благороден. Пирр был от него
в восторге. Он предлагал Фабрицию перейти к нему на службу и стать первым среди его
друзей. «Не советую, царь, — сказал Фабриций. — Когда твои подданные узнают меня, они
отнимут престол у тебя и предложат мне». Врач Пирра послал Фабрицию тайное письмо,
предлагая отравить царя. Фабриций гордо отказался. Он переслал письмо Пирру с запиской:
«Убедись, царь, что ты не умеешь видеть ни своих друзей, ни своих врагов». Пирр воскликнул:
«Скорее солнце сойдет со своего пути, чем Фабриций — с пути добродетели!» В благодарность
Пирр отпустил без выкупа всех римских пленных. Фабриций не пожелал остаться в долгу и
отпустил ровно столько же эпирских пленных. Так в борьбе двух благородств последнее слово
осталось за римлянином.
Во второй битве Пирр одержал победу, но понес огромные потери. «Еще одна такая
победа, и у меня не останется войска!» — воскликнул он. С этих пор слова «пиррова победа»
стали поговоркой. «Ты бьешься с лернейской гидрой, государь, — сказал Киней, — у римлян,
что ни год, вырастают новые воины».
После второй битвы Пирр неожиданно оставил Италию и отправился в Сицилию. Как
всегда, ему не сиделось на месте. С греческими городами Италии он поссорился, а греческие
города Сицилии звали его на помощь против карфагенян. В Сицилии повторилось то же самое.
Пирр разбил карфагенян, оттеснил их в самый дальний угол Сицилии, но опять поссорился с
греческими союзниками и, не кончив войны, вернулся в Италию. Покидая Сицилию, он сказал:
«Какое поле боя мы оставляем римлянам и карфагенянам!»
Третья битва Пирра с римлянами была поражением. Как в первой битве причиной победы,
так в этой причиной поражения были слоны. Римляне осыпали их горящими стрелами; молодой
слон в первом ряду дрогнул и затрубил; мать-слониха на другом конце строя заслышала голос
сына и бросилась к нему, раскидывая всех на пути; ряды смешались, слоны ринулись на свои
же войска, началось бегство и беспорядочная резня.
Дальнейшая борьба была невозможна. С остатками войска Пирр отчалил на родину. Здесь,
едва осмотревшись, он бросился в новую войну: против Антигона Младшего, за Македонию и
Грецию. Ему хотелось взять Спарту, которую тогда никто еще не мог покорить. Спартанцы
ответили так: «Если ты бог, то мы ничем не обидели тебя; если ты человек, то найдется человек
и сильнее тебя». Взять Спарту не удалось: город огородился укреплениями, женщины стояли на
валах рядом с мужчинами. Пирр отошел и ударил на Антигона, тот не принял боя. Пирр послал
сказать ему: «Если ты храбр — прими бой». Антигон ответил: «Если ты умен — заставь меня
принять бой». Пирр бросился на соседний Аргос, в тесных городских улицах завязалась резня,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 199
солдаты не могли пошевелиться, не поранив друг друга. Пирр, возвышаясь на коне, ободрял
бойцов; чтоб его было видней, он снял свой знаменитый рогатый шлем. Тут его ударила в шею
черепица, брошенная с крыши, и он упал. Воин Антигона хотел отрубить ему голову, но
полумертвые глаза глядели так страшно, что рука его дрожала, и он резал долго и мучительно.
Антигон заплакал, увидев голову того, кто сражался еще при его деде, и велел похоронить
Пирра в Аргосе, на священной земле Деметры.
В Санкт-Петербурге по четырем углам главного здания Адмиралтейства видны на фоне
неба четыре сидящих воина. Не все знают, кто они такие. Это четыре самых великих
полководца древности: Ахилл, Юлий Цезарь, Александр и Пирр.
Пока на западе Рим воевал с Карфагеном, а Сицилия лежала между ними, как между
молотом и наковальней, с востока за этим внимательно и тревожно следили три царя. Это были:
очередной египетский Птолемей — тот самый, которому, по словам Клеомена, арфистки были
дороже боевых коней; сирийский Антиох, запоздалый двойник своего прадеда Селевка,
прозванный (несколько преждевременно) Великим; и очередной Филипп Македонский,
племянник победителя при Селласии, царь, о котором говорили, что он хорош в беде и
невыносим в удаче.
Все понимали: кто победит, тот двинется на них, и сухопутный Рим будет опаснее
морского Карфагена. Понимали, но не вмешивались: Египет был отвлечен войной с Антиохом,
Антиох — усмирением Ирана, где область за областью отламывались от его огромного царства,
а Филипп — междоусобицами Этолийского и Ахейского союзов. Когда Рим воевал с
Ганнибалом, Филипп вторгся в иллирийские владения римлян, но успеха не достиг; когда Рим
победил Ганнибала и тот бежал из Карфагена, Антиох дал ему приют. Рим таких вещей не
забывал: новая война надвигалась.
«Черная туча встает с запада, — говорил этолийский оратор перед Филиппом
Македонским. — Если она надвинется, конец нашей свободе». И далее следовало не совсем
обычное определение этой греческой свободы: «Конец нашим военным забавам: нам нельзя
будет воевать и мириться друг с другом, когда нам хочется».
Римляне вступили в Грецию. Они щли мерными переходами; на каждой ночевке они
раскидывали квадратный лагерь, укрепленный, как город, с прямыми улицами между палаток.
Сражались они непривычно: не сплошной фалангой, а тридцатью отрядами, наступавшими в
шахматном порядке. У каждого воина был вдобавок к обычному оружию тяжелый дрот: он
начинал бой как легковооруженный и продолжал как тяжеловооруженный. Выдержать такой
удар было трудно. Командовал римлянами Тит Фламинин, неожиданный для греков человек:
молодой, говорящий по-гречески, как грек, умеющий побеждать и оружием, и убеждением.
Битва с Филиппом произошла в Фессалии. Она была нечаянной. По фессалийской равнине
тянулась гряда холмов — по-гречески Киноскефалы (по-русски «Собачьи головы»). По одну
сторону холмов заночевали римляне, по другую — македоняне. Сами не зная того, они провели
ночь в получасе ходьбы друг от друга. Наутро и Фламинин и Филипп выслали передовые
отряды занять холмы. В утреннем тумане эти отряды столкнулись на холмах. Завязалась
стычка, стали подходить подкрепления. Македонской фаланге трудно было держать строй
среди холмов, римским отрядам — гораздо легче. Фаланга дрогнула, ряды ее смешались;
победа осталась за римлянами. Филипп запросил мира.
Военную победу Фламинин сумел закрепить мирной. Власть Филиппа в Греции
держалась на трех крепостях — Деметриаде, Халкиде, Коринфе. Их называли «оковами
Греции». По мирному договору Филипп освобождал эти крепости, а Фламинин их занимал.
Греки роптали: «Рим снял оковы с наших ног и надел нам на шею». Фламинин добился у сената
позволения вывести войска из крепостей, оставив Грецию грекам. Народ собрался в Коринф на
Истмийские игры. Здесь, в промежутке между состязаниями, римский глашатай объявил:
отныне Греция свободна от всех иноземных гарнизонов и налогов. Люди не верили ушам;
объявление пришлось повторить. Тогда раздался такой крик ликования, что птицы над
стадионом замертво падали в толпу. Фламинина, освободителя Греции, стали чтить, как бога;
еще триста лет спустя в Греции стояли храмы, посвященные «Аполлону и Фламинину».
За войной с Филиппом последовала война с Антиохом. Царские послы стращали греков,
перечисляя рода пеших и конных царских войск. «Не пугайтесь, — сказал грекам Фламинин, —
есть много кушаний из одного мяса под разным соусом; так и это все одни и те же сирийцы,
только с разным оружием». Военным советником у Антиоха был великий враг Рима —
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 201
Ганнибал. Тщеславный царь устроил перед ним парад своих войск: пехоты, конницы, колесниц,
слонов — в золоте, серебре, в значках, украшениях, бляхах. «Как по-твоему, достаточно этого
будет для римлян?»
— «Достаточно, — ответил Ганнибал, — хоть они и очень жадные». Он понимал, что для
римлян это войско будет не угрозой, а добычей.
Война длилось четыре года. В решающей битве при Магнесии Антиох потерял 50 тысяч
человек, римляне (так они утверждали) — только 300. Римлянами командовали два брата
Сципиона: старший, прославившийся победой над Ганнибалом и за это прозванный
Африканским, и младший, за теперешнее сражение получивший прозвище Азиатского. На
Антиоха была наложена огромная дань; чтобы выплатить ее, он пошел с войском обирать
вавилонские храмы и там погиб. Сын его был уже во всем покорен римлянам. Когда он
попробовал было продолжать наследственную войну с Египтом, римский посол по имени
Попилий приказал ему: «Выведи войска назад». Царь сказал: «Я подумаю». Попилий обвел
мечом круг у его ног и велел: «Думай, не выходя из круга». Царь повиновался, а слова
«Попилиев круг» стали поговоркою.
Филипп Последний доживал жизнь, копя злобу и силу для ответного удара на Рим. У него
было два сына: благородный Деметрий, друг римлян, и низкий Персей, ненавистник римлян. По
наговорам Персея Филипп убил старшего сына; это его надломило, убитый стал являться ему
во сне, Филипп перестал спать и умер от тоски. Рассчитываться с Римом пришлось Персею.
Битва произошла при Пидне, у подножия облачного Олимпа. Все войско Персея было
изрублено, Персей спасся, переодевшись простым всадником. Римский полководец Эмилий
Павел обещал ему жизнь. Персей хотел броситься к его ногам. «Остановись! — крикнул
Эмилий. — Не заставляй меня думать, что ты сам заслужил свое несчастье своим
малодушием!» Македония была расчленена на четыре части и скоро стала римской
провинцией. Персей умер в плену. Два его сына умерли вместе с ним. Третий остался жив;
потом он служил писцом в римском городе Альбе и за красивый почерк был на хорошем счету
у начальства.
Торжество победы называлось в Риме «триумф». Это было праздничное шествие войска и
полководца среди народных рукоплесканий через город, через площадь, на Капитолийский
холм, к храму Юпитера — покровителя римского народа. Победу над Македонией праздновали
три дня. Такой богатой добычи Рим еще не видел. В первый день везли на 250 телегах статуи и
картины греческих мастеров. Во второй день несли захваченное оружие и 750 бочек с
серебряной монетой. В третий день вели 120 жертвенных быков с вызолоченными рогами,
несли 77 бочек с золотыми монетами, везли дорогое убранство царского двора. На телеге везли
оружие и диадему Персея, за телегой шли царские дети с толпой наставников, горько плача, а за
ними, в темном платье, с немногими друзьями — бесчувственный от горя царь Персей.
Наконец на колеснице, в пурпурном плаще, ехал победоносный Эмилий Павел с лаврами в
руке. Перед колесницей несли 300 золотых венков — дары от греческих городов, а за
колесницей шло войско, отряд за отрядом, распевая победные песни.
Вся добыча пошла в казну. Она была так огромна, что с этих пор Рим навсегда перестал
собирать налоги с римских граждан. Для себя Эмилий Павел оставил только одну ее часть:
ворох свитков греческих книг, библиотеку македонских царей.
Эмилий Павел, братья Сципионы, Тит Фламинин — это были римляне уже иного закала,
чем несгибаемый Фабриций, восхищавший Пирра Эпирского. Их тоже невозможно было сбить
с пути добродетели, как солнце с небесного пути. Но с суровостью они умели соединять
мягкость, с римской мощью — греческую образованность, с заботой о государстве — заботу о
собственной славе. Как когда-то Филипп Македонский, как Антигон Одноглазый, как внук его
Антигон, почитатель Зенона, они знали: награда подвигам — слава, а глашатаи славы — греки,
и только они. И римские полководцы учили греческий язык, перенимали греческие нравы,
везли в Рим греческие картины и статуи. На их счет строились на площадях храмы и портики с
коринфскими колоннами. Их дети учились читать по «Одиссее» в топорном латинском
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 202
Так оно и было. Рим правил, и часто правил круто, но во всем, что касалось наук и
искусств, философии и красноречия, он был верным учеником Греции. Римских детей
старались учить греческому языку раньше, чем родному латинскому; римские юноши
приезжали в запустелые, обедневшие Афины брать уроки в Академии, Ликее, эпикурейском
Саду и Портике стоиков; римские наместники, проезжая через Грецию в свои провинции,
наносили визиты знаменитым греческим философам; римский император Марк Аврелий сам
написал книгу по философии (и прекрасную книгу!), и написал ее на греческом языке. Греция
дала еще много и отличных писателей, и больших ученых. Но сейчас, прощаясь со свободной
Грецией, хочется подумать не об этих великих людях, а о тех маленьких, из которых выходят
великие. Заглянем в последний раз в греческую школу. Сейчас у нас к этому есть совсем
особенный повод.
Не только римляне учили греческий язык — грекам тоже приходилось учить латинский.
Они делали это неохотно: они гордились собственным языком, они привыкли, что на всех
окраинах мира варвары стараются говорить по-гречески, а не греки по-варварски; недаром во
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 203
всем множестве книг, оставшихся нам от античности, нет ни одного, скажем, греко-египетского
или греко-скифского словаря. Но нужда есть нужда, и греческие мальчики стали учить латынь в
школах по таким же простеньким учебникам, по которым вы начинаете учить английский или
немецкий. Учебники — недолговечные книги; вы сами знаете, как быстро они затрепываются и
погибают. До нас почти чудом сохранился один такой учебник. В два столбца, по-гречески и
по-латыни, в нем выписаны нехитрые тексты: изречения, Эзоповы басни, мифы, рассказ о
Троянской войне и — самое интересное — школьный разговорник. Послушаем же эти
коротенькие фразы, похожие на те, которые, конечно, приходилось сочинять и вам.
До зари я пробудился от сна. Поднялся с постели. Сел. Взял ремешки, сандалии; обулся.
Попросил воды умыться. Умываю сперва руки, потом лицо. Умылся; вытерся; отдал полотенце.
Надел хитон на голое тело; подпоясался. Помазал голову маслом и причесался. Надел белый
плащ. Вышел из спальни с дядькою и с нянькою поздороваться с отцом и матерью.
Поздоровался с обоими и поцеловал их. А потом вышел из дому.
Прихожу в школу. Вошел. Говорю: «Здравствуй, учитель!» И он меня тоже поцеловал и
поздоровался. Раб мой дает мне таблички, пенал, грифель. Севши на место, провожу черту,
стираю ее. Списываю с прописей; списав, показываю учителю. Он исправляет, зачеркивает.
Приказывает мне читать. Потом приказывает передать другому.
Я выучил слова; я ответил. «А теперь подиктуй мне!» Товарищ мне диктует. «И ты!» —
говорит он. Я ему говорю: «Ответь сначала слова». А он мне говорит: «Ты что, не знаешь, что я
их еще до тебя ответил?» Я говорю: «Врешь, не ответил». — «Не вру!» — «Ну, если не врешь,
то подиктую».
Тем временем по приказу учителя малыши берутся за буквы и слоги. Диктует им их один
из старших. А остальные по порядку отвечают помощнику учителя слова, записывают стихи.
Написали, и я кончил первым. Потом, когда мы сели, я учу правила грамматики. Меня
вызывают читать; я слышу, как другие пересказывают, излагают смысл, называют
действующих лиц. Меня спросили по грамматике: «Какое слово говоришь? Какая это часть
речи?» Я ответил; просклонял слова по родам, разделил стихи на стопы.
Когда мы все это сделали, учитель отпустил нас на завтрак. Отпущенный, прихожу я
домой. Переодеваюсь. Беру белый хлеб, маслины, сыр, фиги, орехи, пью холодную воду.
Позавтракав, опять прихожу в школу. Вижу, учитель читает. И учитель говорит: «Начните
сначала…»
Словарь VI
Что общего?
Бывают родственные слова, родство которых видно сразу. Логика, биология, диалог,
логарифм — здесь каждый, даже не зная греческого языка, догадывается, что в словах есть
какой-то общий корень. А бывают такие слова, родство которых не бросается в глаза: иногда
потому, что исказилась их форма, иногда потому, что слишком далеко разошлись значения. Вот
несколько семейств таких неожиданный родственников.
КОСМОС и КОСМЕТИКА. Греческий корень косм— означает «порядок». Высший
образец порядка для грека — мироздание; поэтому оно называется космос. Сотворение мира
(космогонию) греки представляли себе как превращение беспорядочного хаоса (буквально
«зияния») в упорядоченный космос. Отсюда всем известное слово космонавт («плаватель по
космосу»), отсюда же и слово космополит («гражданин мира», сравни: политика): так называли
себя люди, отказавшиеся от родины, например Диоген. Но порядок для грека всегда прекрасен;
поэтому косметика означает буквально «наука об украшении», а обычно — пудру, крем и
прочие средства для лица. Вспомните, кстати, и собственное имя Кузьма (Косьма), которое
значит «украшение». А русские слова косматый, космы волос никакого отношения к
греческому корню не имеют: это случайное созвучие.
ГИМНАЗИЯ и ГИМНАСТЕРКА. Греческий корень гимн— означает «голый». Занимаясь
спортом, греки раздевались догола; поэтому занятия эти назывались гимнастика, а помещение
для этих занятий (больший двор с колоннадой, подсобными помещениями и купальней) —
гимнасий. Эти гимнасии быстро стали чем-то вроде клубов, в них любили беседовать
философы. Поэтому в Европе XVII—XVIII вв. словом гимназия стали называть школы с
преподаванием латинского языка, служившие подготовкой к университету (где лекции
читались по-латыни). Это значение перешло и в русский язык. Слово гимнастика тоже перешло
во все европейские языки, а от него (через редкое слово гимнастёр — то же, что гимнаст)
образовалось слово гимнастёрка — одежда для гимнастики. А слово гимн, торжественная
песня, тоже греческое, но пишется иначе (корень химн-) и, стало быть, к этому семейству не
принадлежит: опять случайное созвучие.
МЕТРО и МИТРОПОЛИТ. Корень со значением «мать» — по-гречески метр-, в позднем
произношении митр-; а город по-гречески полис (отсюда политика, отсюда Неаполь,
Севастополь и т.д.). Стало быть, метрополия — это «город-мать», от которого зависят
«города-дочери», то есть колонии. (Почему мать и дочери, а не отец и сыновья? Потому что
полис по-гречески женского рода.) В написании митрополия — это главный город
православной церковной провинции, а главный священник этой провинции — митрополит. Во
французском же произношении метрополь стало значить просто «столица», а прилагательное
метрополитен — «столичный»; так называлась компания, строившая в Париже в конце XIX в.
подземную железную дорогу, так стала называться и сама эта дорога, а потом очень скоро
название это сократилось в метро. А корень -метр— (мера) здесь ни при чем: он пишется через
краткое е, которое в и не переходит.
ТЕАТР и ТЕОРИЯ. Слово тхеаомай значит «смотрю, рассматриваю». Отсюда театр —
«зрелище»; отсюда же и теория — «(умо)зрение», и теорема — «предмет рассмотрения,
предмет умозрения». Для греков, как всегда, «понять» означало «как своими глазами увидеть».
ТРАПЕЦИЯ и ТРАПЕЗА. Слово трапедза значит «стол», трапедзион — «столик». От
первого слова пошла наша трапеза (застолье); от второго — трапеция (четырехугольник с
двумя параллельными и двумя непараллельными сторонами, а затем гимнастический снаряд
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 205
такой формы). На Черном море есть город Трапезунд (по-турецки Трабзон), основанный
когда-то греками из аркадского городка, тоже Трапезунда; считается, что это название могло
быть дано по плосковерхой «столовой горе» над одним из этих городов. Может быть, вам
попадалось у Островского или Щедрина выражение «в бедном затрапезном платье…»: это не
значит «в платье, в котором сидели за столом», это значит «в платье из грубой полосатой ткани
фабрики Затрапезнова»; а эта фамилия, в свою очередь, значит что-то вроде «Застольников».
ЭНЕРГИЯ и КАТОРГА. Корень -эрг— означает «работа»; маленькая единица измерения
работы так и называется эрг. Приставка эн— означает «внутри»: энергия — это то, внутри чего
как бы заключена возможность работы. Приставку ката— вспомните сами; от нее слово
катергон значит «отработка». В средневековой Византии так назывались гребные галеры, на
которых гребцами были осужденные преступники; это слово перешло в русский язык в форме
каторга («тьму прекрасных кораблей — барок, каторог и шлюпок из ореховых скорлупок…»
упоминает в своих стихах Пушкин); а потом так стала называться не только галерная, но и
сибирская каторга. Корень эрг— может «перегласовываться» в орг, и тогда от него происходят
и о́рган (действующая часть тела), и орга́н (музыкальный инструмент), и организм, и
организация. Наконец, встречаясь со звуком о, звук э в греческом языке сливается в у: из
хейро-эргия (ручная работа) получалось хирургия, и таким же образом возникли металлургия и
драматургия — «металлоделье» и «драмоделье».
МЕТАЛЛ и ПАРАЛЛЕЛЬ. Слово аллос значит «другой», аллелон — «друг друга».
Вспомните корень -агор— в греческих именах и корень -эрг-, о котором только что шла речь, и
вы поймете слова аллегория (иносказание) и аллергия (заболевание, при котором организм
неправильно, по-другому, срабатывает в ответ на какой-нибудь раздражитель). Если вы
интересовались наукой генетикой, то знаете слово аллель: ген синеглазости и ген кареглазости
будут аллелями гена цвета глаз. Параллели — это линии, которые идут мимо, вдоль (вспомните
приставку пара-) друг друга. А металл — это то, что залегает в земле не в чистом виде, а мета
алла (вместе с другими породами), и что необходимо металлан — выискивать (глагол того же
корня).
ПЛАЗМА и ПЛАСТИЛИН. Глагол плассо значит «леплю», прилагательное пластикос —
«лепкий», удобный для лепки, существительное пласма — «вылепленная фигура» (а заодно и
«выдумка»). Отсюда наше слово пластический — объемный, ощутимый, хорошо
оформившийся, такой, что можно потрогать, а от него пластмасса (легко формующаяся масса) и
хорошо известный каждому пластилин. А со словом плазма произошло недоразумение. В XIX
в. один малосведущий в греческом языке биолог назвал так жидкую, то есть как раз самую
бесформенную, часть крови, а в XX в. физики перенесли этот термин на самое бесформенное
состояние вещества, когда в нем при сверхвысоких температурах разрушаются даже атомы.
Русские же слова пласт, пластина, пластать (родственные слову «плоский») к этому семейству
не относятся.
СТИХИ и СТИХИЯ. Оба эти слова происходят от греческого стихос — «ряд». Стихи —
это ряды, которыми располагаются строчки поэтического текста. А стихии — это те
простейшие единицы, из которых выстроены эти ряды; первичное значение этого слова —
попросту «буквы», а производное — например, те самые элементы мироздания, о которых
говорил когда-то Эмпедокл. Элемент — это, собственно, и есть латинский перевод слова
стихия; но происхождение этого латинского слова неясно. Было, предположение, что слово это
выдумано когда-то искусственно из названий первых букв второго десятка алфавита:
эль-эм-эн-т. Мне это нравится, но языковеды в этом очень сомневаются.
Вместо послесловия
Напоминание о мифологии
Когда я начинал эту книгу, то хотел ни под каким видом не касаться в ней одного
предмета: греческой мифологии. Потому что, начав говорить об этом, трудно было бы
остановиться — такая это увлекательная тема. Кончив книгу, я вижу, что не сумел сделать то,
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 206
что хотел: мифы о греческих богах и героях, хоть и мимоходом, но поминаются здесь не раз.
Так уж прочно вошли они в состав греческой культуры — даже в самых, казалось бы,
прозаических ее проявлениях. Книги с пересказами греческих мифов на русском языке, к
счастью, есть. Может быть, многие их читали — или прочтут, если захотят. А для тех, кто их не
знает или не помнит, — вот несколько слов, чтобы эти разрозненные мифологические имена
складывались хоть в какую-то общую картину.
Всякая мифология — мы помним — представляет мир большим домашним хозяйством, в
котором управляется одно семейство богов. Но в семействе этом сменяются поколение за
поколением, и у богов это происходит драматичнее, чем у людей. Боги-сыновья скидывают
богов-отцов, но сами живут в вечном страхе, что их скинут боги-внуки. Только греки в своей
мифологии сумели развеять это гнетущее ощущение. Они представили себе, что мятеж
богов-внуков уже подавлен, наступило всеобщее замирение и мир будет существовать
неизменно, спокойно и вечно.
Боги-отцы у греков назывались титанами, боги-дети — олимпийцами, а боги-внуки —
гигантами.
Вначале были только первобог и первобогиня — Небо и Земля, Уран и Гея. У них
родилось первое поколение богов — титаны, но родитель Уран не давал им власти. Тогда
титаны свергли родителя и стали править миром сами.
Главного из титанов звали Кронос. Он боялся, что точно так же и его с братьями свергнут
его будущие дети. Поэтому всех детей, которые у него рождались, он тотчас пожирал заживо.
Спастись удалось лишь одному — тому, которого звали Зевс. Он вырос, скрытый на острове
Крите, его вспоила молоком коза. Выросши, он восстал на Кроноса, низверг его и заставил
изрыгнуть сожранных им братьев и сестер. Потом была великая война богов-детей с
богами-отцами — титаномахия. Младшие боги одержали верх, поселились на горе Олимп и
начали править миром. Зевс стал владыкой неба, его брат Посейдон — владыкой моря, третий
брат Аид — владыкой подземного царства.
Имена двенадцати богов-олимпийцев вы знаете. Три богини среди них были сестрами
Зевса — это Гера, ставшая его женой, небесной царицей; Деметра, богиня земледелия, мать
Девы-Персефоны, которую похитил в жены подземный бог Аид; и тихая Гестия, богиня
домашнего очага. Семеро было детьми Зевса: Афина, богиня мудрости, родившаяся из его
головы, покровительница мастеров и воинов; Аполлон, бог-вещатель с луком и лирой,
окруженный Музами, покровительницами искусств; Артемида, богиня охоты, попечительница
рожениц; Дионис, бог вина и виноделия; Гермес, бог-вестник, покровитель дорог, путников и
торговцев; Гефест, хромой бог-кузнец, и Арес, дикий бог-воин. Только одна олимпийская
богиня принадлежала к старшему поколению небожителей — Афродита, родившаяся из пены
морской, царица любви и красоты, мать Эроса, поражающего сердца любовью. Кроме того, над
миром продолжал ходить солнечный титан Гелиос, а вокруг мира продолжал плескаться
морской титан Океан. Подземное царство Аида и Персефоны было окружено ядовитой рекою
Стиксом, через нее перевозил души мертвых мрачный лодочник Харон, а потом их судили
загробные судьи Минос и Эак, сыновья Зевса; это тот Минос, который был критским царем и
дал земле первые законы.
Кроме богов, мир населяли еще и маленькие люди. Боги их не любили. Их вылепил из
глины титан Прометей, дал им жизнь, научил всем знаниям и даже похитил для них огонь у
богов. За это Зевс, как мы знаем, распял Прометея на Кавказских горах, а людей едва не
погубил всемирным потопом; но из потопа спасся и вновь заселил землю герой Девкалион. И
тут отношение Зевса к роду человеческому вдруг — хотя бы на время — переменилось.
Причина этому была вот какова.
Олимпийцы знали: теперь их черед бояться, что явится новое поколение богов и свергнет
их, как они свергли титанов. Это новое поколение уже вырастало в недрах матери-Земли:
гиганты, буйные змееногие исполины. Однако Зевсу удалось открыть спасительную тайну:
олимпийцы сумеют одержать победу над мятежом гигантов, но только если им помогут
маленькие люди — хотя бы один человек. Это значило: о людях нужно заботиться, из них
нужно выращивать бойцов, сильных и могучих. Ради этого боги стали сходиться со смертными
женщинами, и те рождали от них детей — смертных, но сильных, как полубоги. Их и стали
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 207
называть героями. Силу свою они упражняли, очищая землю от злодеев и чудовищ.
В Фивах рассказывали о герое Кадме, основателе Кадмеи, победителе страшного
пещерного дракона. В Аргосе рассказывали о герое Персее, который на краю света отрубил
голову чудовищной Горгоне, от чьего взгляда люди обращались в камень, а потом победил
морское чудовище — Кита. В Афинах рассказывали о герое Тесее, который освободил
среднюю Грецию от злых разбойников, а потом на Крите убил быкоголового людоеда
Минотавра, сидевшего во дворце с запутанными переходами — Лабиринте; он не заблудился в
Лабиринте потому, что держался за нить, которую дала ему критская царевна Ариадна, ставшая
потом женой бога Диониса. В Пелопоннесе (названном так по имени еще одного героя —
Пелопа) рассказывали о героях-близнецах Касторе и Полидевке, ставших потом
богами-покровителями конников и борцов. Море покорил герой Ясон: на корабле «Арго» со
своими друзьями-аргонавтами он привез в Грецию с восточного края света «золотое руно» —
шкуру золотого барана, сошедшего с небес. Небо покорил герой Дедал, строитель Лабиринта:
на крыльях из птичьих перьев, скрепленных воском, он улетел из критского плена в родные
Афины, хотя сын его Икар, летевший вместе с ним, не удержался в воздухе и погиб.
Главным из героев, настоящим спасителем богов, был Геракл, сын Зевса. Он был не
просто смертным человеком — он был подневольным смертным человеком, двенадцать лет
служившим слабому и трусливому царю. По его приказам Геракл совершил двенадцать
знаменитых подвигов. Первыми были победы над чудовищами из окрестностей Аргоса —
каменным львом и многоголовой змеей-гидрой, у которой вместо каждой отрубленной головы
вырастало несколько новых. Последними были победы над драконом дальнего Запада,
сторожившим золотые яблоки вечной молодости (это по дороге к нему Геракл прорыл
Гибралтарский пролив, и горы по сторонам его стали называться Геракловыми столбами), и над
трехголовым псом Кербером, сторожившим страшное царство мертвых. А после этого он был
призван к главному своему делу: стал участником в великой войне олимпийцев с мятежными
младшими богами, гигантами, — в гигантомахии. Гиганты швыряли в богов горами, боги
разили гигантов кто молнией, кто жезлом, кто трезубцем, гиганты падали, но не убитые, а лишь
оглушенные. Тогда Геракл бил в них стрелами из своего лука, и больше они не вставали. Так
человек помог богам одержать победу над самыми страшными их врагами.
Но гигантомахия была лишь предпоследней опасностью, грозившей всевластию
олимпийцев. От последней опасности спас их тоже Геракл. В своих странствиях по краям земли
он увидел на кавказской скале прикованного Прометея, терзаемого Зевсовым орлом, пожалел
его и стрелою из лука убил орла. В благодарность за это Прометей открыл ему последнюю
тайну судьбы: пусть Зевс не добивается любви морской богини Фетиды, потому что сын,
которого родит Фетида, будет сильнее отца, — и если это будет сын Зевса, то он свергнет Зевса.
Зевс послушался: Фетиду выдали не за бога, а за смертного героя, и у них родился сын Ахилл.
И с этого начался закат героического века.
На пиру победного примирения, когда справляли свадьбу Фетиды, мать-Земля взмолилась
к Зевсу: «Тяжко мне: слишком много стало на мне людей, слишком больно они топчут меня и
рвут мне грудь плугами; облегчи меня!» Зевс подумал: гиганты побеждены, власть олимпийцев
утверждена навеки, род героев больше ему не нужен; пусть же теперь люди сами перебьют друг
друга, чтобы легче стало Земле. И он наслал на мир две великие войны, в которых погибли
последние поколения героев: одну — между греками и греками, другую — между греками и
заморскими народами.
Первая война была Фиванская. В Фивах поссорились из-за власти два брата-царя и убили
друг друга в поединке. На Фивы пошли походом сперва «Семеро против Фив» со всей Греции,
а потом сыновья этих Семерых, Фивы были разорены почти до основания. Когда спрашивали,
за что, — отвечали: за то, что отец царей-братоубийц, мудрый Эдип, сам того не зная, убил
своего отца и женился на своей матери. Но на вопрос, а за что Эдипу выпал такой страшный
грех, ничего ответить не могли: такова была судьбы и воля богов.
Вторая война была Троянская. Троей назывался город в Малой Азии (другое его название
— Илион, поэтому поэма о Троянской войне — «Илиада»), союзниками троянцев были и
фракийцы на севере, и амазонки на востоке, и эфиопы на юге. Боги помогли троянцам похитить
прекраснейшую из греческих женщин — Елену, жену спартанского царя Менелая. Чтобы
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 208
отбить ее, ополчились все греческие герои во главе с братом Менелая Агамемноном, царем
Аргоса (поэтому греков в этой войне иногда называли «аргивяне», но чаще «ахейцы»). Война
длилась десять лет. Главным греческим героем был Ахилл, главным троянским героем —
Гектор. В этой книге Троянская война поминается дважды — сперва Гомером, всерьез, а потом
Дионом Златоустом, пародически. Кончилась она тем, что Ахилл убил Гектора, но потом сам
погиб, и грекам пришлось брать Трою не силой, а хитростью: лучшие герои засели в
исполинском деревянном коне, троянцы ввезли деревянного коня в Трою, сопротивлявшийся
этому жрец Лаокоон был наказан богами, а ночью греки вышли из коня и открыли городские
ворота своим товарищам. Троя была стерта с лица земли; Ахиллов сын Неоптолем, мстя за
отца, жестоко убил и старика-отца Гектора, и младенца-сына Гектора. Многие греческие герои
погибли на обратном пути. Менелая с Еленой занесло в Египет (мы помним, что об этом
сочинил Стесихор). Самый хитроумный из героев, царь Одиссей, скитался десять лет, чуть не
погиб в пещере одноглазого людоеда-киклопа, а у себя на родине должен был сперва
скрываться под видом нищего, чтобы его не убили соперники, захватившие власть.
Главный вождь греков Агамемнон, отправляясь в поход, должен был принести в жертву
богам свою родную дочь Ифигению: это тоже была воля богов. Он поплатился: жена не
простила ему смерти дочери. Когда он вернулся, она коварно убила его. Она тоже поплатилась:
маленький сын их Орест вырос на чужбине; вернувшись, он помолился на могиле Агамемнона
и, мстя за отца, убил свою мать. Теперь очередь платиться была за Орестом. Богини мщения
Эриннии терзали его и довели почти до безумия. Тогда Зевс распорядился, чтобы этот спор
решился людским судом. В Афинах будто бы уже существовал суд ареопага — чуть ли не с
Тесеевых времен; перед судьями предстали Орест и Эриннии, он оправдывал месть за отца, они
— месть за мать. Голоса судей разделились поровну; тогда сама богиня Афина прибавила свой
голос в оправдание Ореста, и с тех пор в афинском суде равенство голосов означало
оправдание. Так суд граждан решает спор между богами и человеком: на этом кончается век
героический и начинается исторический.
Михаил Гаспаров: «Занимательная Греция» 209
ОГЛАВЛЕНИЕ
От сочинителя
Часть первая. ГРЕЦИЯ СТАНОВИТСЯ ГРЕЦИЕЙ, или До закона
было предание
Вначале была сказка
Переселение дорян
Царь Кодр
Гомер расстается со сказкой
Прощание Гектора с Андромахой
Спарта, славная мужами
Спартанское воспитание
Спартанские законы
Первая Мессенская война: Аристодем
Вторая Мессенская война: Аристомен
Пелопоннесский союз
Как щит создал Грецию
Олимпийские игры
Олимпийские атлеты
Летосчисление
Кстати, о годовщинах
Дельфы
Молитвы, жертвы, гадания
Боги свои и боги чужие
Сказка на каждом шагу
Сказку начинают оспаривать
Чем кончилась Троянская война?
Состязание Гомера с Гесиодом
Война мышей и лягушек
А еще о петухах и кошках
СЛОВАРЬ I. Все начинается с азбуки
Тираноборцы
С чего началась философия
Пифагор
Дела и годы
СЛОВАРЬ II. Греческие имена
Разговор Сократа
«Облака» сгущаются
Война и чума
Последняя речь Перикла
Алкивиад, софист на практике
Суд над Сократом
Дела и годы
СЛОВАРЬ IV. «Логии», «графии» и 15 приставок
Урок географии
Чудеса природы
Урок медицины
Гиппократова клятва
Уроки, которых не было
Самые-самые
Человеку свойственно смеяться
Галльское нашествие
Агид и Клеомен
Пирр встречается с Римом
Архимед встречается с Римом
Филипп Последний встречается с Римом
Рим принимает наследство
«И учитель говорит: «Начните сначала»
Дела и годы
СЛОВАРЬ VI. Что общего?
Вместо послесловия. Напоминание о мифологии